Исповедь
Шрифт:
Есть еще один хороший человек, пан Чада, он чех. Хочется спасти хоть Янку. Звоним от пана Дворжака, и Янка едет к нему. Садится на трамвай у сквера. Я с ужасом вижу еврея Вольфсона, которого мы спасли во время войны, он из-за дерева следит за нами... Боже мой, а ведь нас могли расстрелять за него... Ну и мир, ну и люди в этом «социалистическом» мире... Домой идем с Юрой, в нем моя сила. Хорошо хоть Янка в безопасности, удар будет по нам двоим, и мы выдержим! С нами Бог. Я собираю все мои силы, всю мою веру и всю любовь к моему народу — я выдержу! Сын, мой ребенок, при мне, и он все прекрасно понимает... Нас взяли на мушку. Мы с сыном входим в квартиру, звонит телефон, это один чех интересуется, дома ли мы...
Когда меня схватили на кладбище, я в отчаянии написала письмо президенту Бенешу, чтобы он меня спас, ведь
Разбудил меня непрерывный звонок, в коридоре трещит дверь. Что творится, говорили же, что двери не взламывают! Подхожу, а там голос за дверью: «Мамочка, пусти меня, это я, твой Янка, я хочу быть с вами, хоть жить, хоть умереть...» Открываю дверь, пан Чада привел моего «голубочка» на мое горе... Мне же было бы одной спокойней. Ну и судьба... Быстро постелила ему постель и подумала, что все же он благороднее, чем я думала...
Ходим по квартире на цыпочках, больше лежим. Понедельник. Когда ж уже будут нас красть? Окна завешены, и никто не знает, что мы дома. Знает только тот пан Зика, бывший югославский консул, крыса облезлая, чтоб его к утру скрутило... День прошел кое-как. Хлопцев своих накормила, разговариваем мало, больше думаем. Я еще не читала «Графа Монте-Кристо» Дюма, теперь начала читать. А чтоб его, ну и литература мне попалась на это время... Что ж, и мы здесь, как на том острове Иф...
У меня была все время язва желудка, и от всех переживаний начало сильно болеть под ложечкой. Обычно помогала сода. Было уже под вечер, тихо кругом. Я встала босиком, с распущенными косами до пояса, в длинном, до земли халате, взяла стаканчик, тонкий, венский, и размешала ложечкой соду, чтобы выпить, как вдруг звонок, но такой, что я, не выпив ту соду и придерживая ложечку в стакане, чтобы, не дай Бог, не звякнула, подошла к двери и крепко подперла ее плечом. Разговор за дверью, как на базаре, а я стою, не боюсь, вот только бы ложечка не звякнула. Мне кажется, слышно, как меня трясет. Нет, пусть они не знают, что мы дома... Громкий звонок наш звонит не переставая. Темнеет. Я на цыпочках иду к своей кровати. Муж лежит, как мертвый, что уж тут скажешь? Измеряю взглядом расстояние до окна. Если затрещит дверь, выпрыгну вниз головой, я знаю, что я им нужна, как и вся моя кулацкая семейка. Нет, я живой не дамся! Звонок звонит и звонит, не переставая до первого часа ночи. Потом мы заснули.
Утро было солнечное, мы ходили, ели тихонечко, почти не дышали. Была почта, кто-то еще звонил, но мы никому не открывали. Юрочка, наш беспокойный, как ртуть, сынок целыми днями сидел на ковре под столом и строил башни из диванных подушек. На удивление спокойный ребенок. «Сынок, ты, наверное, хочешь на улицу, такая ж погода?» «Нет, мама, если бы я был на улице, у меня не было бы папочки и мамочки, лучше я посижу под столом и у меня будут мамочка и папочка», — удивительно мудро рассудил хитрый наш ребенок.
У меня всегда есть какой-то запас еды. Я крестьянка. Вот теперь все это пригодилось. Юре нравится есть вкусные компоты каждый день... Так мы просидели неделю, аж до субботы. В субботу вышли. В квартиру налетело людей, плачут, целуют нас, принесли еду и цветы. Одни думали, что мы убежали, другие боялись, что нас нет в живых.
Оказывается, к нашему дому подъехал грузовик с «освободителями» и солдаты под нашими окнами натянули брезент, а начальник звонил в дверь, но сбежалось полно народу, где мы жили, весь квартал, и подняли крик: не отдадим «пани докторову», кричали, что мы их люди, хорошие люди! Интересно, что больше всех возмущались коммунисты, что ж, люди труда, они не раз ощущали мое сочувствие и не одна тайна с военных лет объединяла нас. Добрые люди, они заявили, что без чешской полиции никто не имеет права трогать нас, а полиции как раз не было. Наш земляк, которого мы спасали в войну, Жук помогал искать нас. Он водил всю эту «экспедицию» по домам, по квартирам (больше 30 квартир), водил и в подвал, и у дверей поставили патруль. И так до первого часу ночи... «Экспедиция» закончилась. Повезли Петра, нахватали еще кандидатов в лагеря в Коми, и на этот раз им снова не удалось нас схватить. Бог дал нам еще три года человеческой жизни, правда, тревожной...
Я снова написала президенту республики, написала еще и американскому
На третий день Стайнгарт уже уведомлял меня, что он беседовал с чешскими властями и чтобы я пока была спокойна. Я целовала это письмо, и казалось мне, что опасность почти миновала.
Время шло, из Пражского Града не было никакого ответа, можно было подумать, что писем моих Бенеш не получил. Пришло время отдать Юру в чешскую школу... Иностранцам и теперь нелегко было устроить ребенка. Требовалось несколько подписей доверенных свидетелей, что во время оккупации мы не были коллаборационистами и т. п. Чехи подписали это нам мгновенно, и так Юру приняли в школу. Когда я пришла к директору через некоторое время, оказалось, что Юра уже лучший ученик в классе, а до конца года он стал лучшим учеником всей чешской школы, всеми любимый озорник.
У Юры появились новые коллеги, но они ему не нравились: «Мамочка, у них дикие забавы, они на дороге все время рисуют виселицы и играют, как будто вешают людей». Да, это было страшно. Наши некультурные белорусы никогда таких игр не знали, а может, теперь и они в «духе времени»?
Наконец пришла весточка от отца — пока что они в Зельве, живы. Папа переслал письмо Славочки еще из армии. Гнали их тогда на Запад. О смерти Ростислава мы еще не знали. Старые белорусы в Праге были слишком заняты собою, доказывали, бедные, свою лояльность новым порядкам и каялись в том, к чему не были причастны, потому что никто из них для бел<орусского> дела почти ничего не совершил. Забэйда твердил, что его политика была самой разумной и ему ничего не грозит... Ермаченковы вещи чехи в ярости растащили из его квартиры и из его виллы, где оставил он хозяином старенького отца своей жены. Старика не обидели, только выгнали из апартаментов. Перед концом войны Ермаченко отрастил бороду, чтобы не узнали. Но немцы сами его посадили, говорят, за то, что спекулировал золотом, вывозя его в шинах автомобиля из Минска, где, кроме всего прочего, имел пополам с сестрой своей жены комиссионный магазин.
Узнала я об этом от Пиперов. «Знаете, — сказал д-р Пипер, — я поступил так, как вы, фрау Лариса, не мстил. Когда пришла ко мне жена Ермаченко, просила помочь, я и ему разрешил витамины и туалетные принадлежности в камере. Видите, от вас научился», — несколько иронически произнес он.
В Чехословакии тем временем проходили манифестации, митинги, парады. Кажется, им не было конца. Муж, как и раньше, ходил на работу на свою фабрику, и подчас бывало ему тяжело. Приводили к нему больных немцев, рабочих, и нужно было к ним относиться безжалостно, как остальной персонал. Он же ко всем относился только как врач, который видит лишь больного и его болезнь. Поддерживала его в этом врачебная и белорусская этика. Всю жизнь, сколько знаю своего мужа, никогда не замечала, чтобы он отступил от врачебной этики...
Со времени той неудавшейся «кражи» я боялась ходить по улицам, за мной так и шмыгали сыщики, и я знала их в лицо. Замирала каждый раз, когда возле меня останавливалось авто. Как-то зашел к нам сотрудник чешской тайной милиции. Он даже сказал, что Бенеш «урговал», то есть интересовался, моей судьбой. Этот чех посоветовал принять чешское гражданство, его нам дадут, а лично мне посоветовал записаться в Союз антифашистских женщин и в Союз чешско-советской дружбы, тогда все будет хорошо.
Впечатление от «кражи», от той наглости и от горя моей семьи были настолько тяжелы, что назавтра я пошла и записалась в Союз чешско-североамериканской дружбы, председателем которого был профессор Шпачек. Начала ходить в союз на лекции английского языка вместе с маленьким Юркой...
Чехи быстро утрачивали свободу в своем государстве, права над ними все больше забирал себе Сталин. Для нас это было трагично. Через профессора Шпачка, сразу обратившего на меня внимание, я понемногу восстановила связи со своими друзьями, послала им последние свои стихи, которые никто теперь не собирался печатать, да они были и не для печати. Я знала, что все более-менее устроили свою жизнь и, главное, что живы. Иногда доставала газетку, изданную французскими профсоюзами на белорусском языке. И эту газетку друзья открыли моим стихотворением, не забыли, значит.