Исповедь
Шрифт:
Теперь все зависело преимущественно от немцев, и работа. Безработных теперь не было. Немцы воевали, а чехи шли на их места. Армии своей чехи не давали, а рабочую — силу да. Но муж по-прежнему работал у доктора Градила...
...Потом были последние письма от наших родителей и началась война с Польшей.
...После раздела Чехословакии нас начали преследовать поляки. Они, очевидно, потребовали, чтобы чехи нас вернули в Польшу, мы ведь были польскими гражданами... Кто-то посоветовал мужу, чтобы мы с сыном сходили к одному из чешских сенаторов, попросили поручиться за нас. И вот идем мы с Юрочкой, веду его за руку. Когда мы туда пришли, все заинтересовались прелестным мальчиком, который декламировал чешские стихи. Пан сенатор принял нас любезно. Я очень неумело попросила его помочь нам — просить о чем-то для себя мне было всегда трудно. Он велел секретарю написать что-то, подписал, и мы попали в руки его сотрудников. Они успели уже купить Юре чешские детские книжечки, собрали для него немного денег. Я старалась скрыть, что не привыкла к такому, привыкла сама давать людям, но они все были такие искренние, такие хорошие, что я взяла этот подарок для сына и мы сердечно попрощались с ними. Так мы остались в Праге и грозный начальник полиции для иностранцев... уже не мог нас так просто вышвырнуть.
Поляки
С дядькой Василем жили мы очень дружно. Старичок любил заезжать к нам. Он не надеялся, что из гонористого моего Янки получится такой хороший муж. Радовался этому. Янка интересовался больше литературой и красивыми дамами и совсем мало политикой, а дядька Василь только политикой.
Вскоре после моего приезда в Прагу умер Томаш Гриб, тоже член правительства БНР, самый молодой его министр. Умер от воспаления легких, бесценный Флеминг тогда еще не дал людям пенициллин. Все мы ездили на кремацию, которая сама по себе была для меня невидалью. Там я познакомилась с Ермаченко, Русаком, Бокачем, Калошей и дру<гими>. Гроб медленно отплывал от нас, и на хорах какой-то украинский певец душевно пел «Не погаснут звезды в небе». Я почувствовала, что и я тоже уже на чужбине, и горько защемило сердце... После окончания университета д-р Гриб работал в славянском архиве, в бел<орусском> его отделе. Платили там гроши, и он подрабатывал в нещедрую безработицу, как мог, носил даже по домам и продавал, говорили, галстуки, а в архиве писал, усердно трудился для Белоруси.
Белорусы, за редкими исключениями, жили очень бедно. Загадочно богато жил только один Иван Абрамович Ермаченко, врач, имевший роскошные апартаменты в центре Праги... Это был прекрасно одетый, среднего роста, не худой человек, который вечно улыбался, но вовсе не вызывал к себе доверия. Женат на какой-то русской из Румынии, которая тоже окончила медиц<инский> (зубниха) на бел<орусскую> стипендию, у них было две дочки. Кроме него, никто ни слова не говорил по-белорусски. Богатый этот человек не проявлял никакого сострадания к бедным своим соотечественникам, он вообще, как говорили, отделялся от них, но вот теперь начал принимать участие в бел<орусской> жизни, интересоваться событиями и высовываться вперед. Я его почему-то невзлюбила, и он никогда не заслужил моей симпатии и моего доверия. Его все боялись, но я после того случая дома, когда почувствовала себя очень сильной, не боялась никого и начала выступать против него. Как можно выступать от имени народа, не открыв душу всем нашим бедам и интересам? Я, деревенская девушка, никак не могла этого понять... Интересы моего народ а* — моя святыня, я кровью могла заплатить за его лучшее завтра, но я хочу, чтобы у всех тут были чистые сердца и руки! Я приехала оттуда, где народу очень тяжело, и только во имя его блага я буду работать и жить. Других расчетов не знаю, и ни с кем мне пока не по дороге. Сильно ко всем приглядываюсь, опыта в этом у меня нет никакого, но путь свой я знаю. Я, например, очень верю дядьке Василю, пани Кречевской, Тамашчику, даже Русаку, ну а что до Ермаченко — я против! Например, мой муж в очень трудную минуту, когда был действительно бездомный и голодный, просил одолжить немного денег. Он не одолжил, но на 200 крон поручился за него в банке и очень боялся, чтобы они не пропали. Калоше он дал место чернорабочего у себя на виллле под Прагой и платил гроши... Все это взвесив, я пришла к убеждению, что это не патриот, и почему тогда хочет он править в этой маленькой семье, если семьей ее не считает? Что за напасть, и кто его послал на нашу голову и зачем? Когда они узнали о моей телеграмме през<иденту> Бенешу, дядька Василь промолчал, а Ермаченко только заметил, что это неумно, ибо нужно идти против Града, а не с Градом. Но он не навредил мне тогда, не выдал.
После падения Польши, чьими гражданами мы были, мы потеряли гражданство. По-немецки это называлось - без гражданства... Каждый иностранец был взят под полный контроль, кто смог, уезжал, а куда было деваться нам? Невесело... Немцы со своей общеизвестной точностью приказали всем объединиться в свои, ими дозволенные организации, и когда у их членов появлялась возможность пересмотра положения, белорусам разрешили Комитет самопомощи... Организовывать его нужно было самим. Нас было мало, не было ни помещения, ни средств на это. Собрались в кафе все вместе. Выбрали кандидатов в председатели, но мы с дядькой Василем свои кандидатуры сразу сняли, остались двое: Русак и Ермаченко. Последний пугает нас, дает понять, что он всесилен... Выбрали его большинством в один голос... Секретарем избрали Бокача, меня казначеем, и выкрутиться мне было нельзя, да и незачем. Ермаченко уступил под комитет одну из комнат в своих апартаментах, в комитет хлынули люди... Никакой политикой мы в комитете не занимались,
Говорили, что белорусы очень храбро сражались, но все это было зря, и появилось много наших пленных. В Берлине начала выходить для них газета «Раніца». вскоре она попала и в Прагу. Муж ее выписал... Теперь она была уже единственным печатным белорусским словом.
В это время бежали из Советов Ростислав и Витя, двоюродный мой брат. Когда забрали папу, начали искать и Славочку — он был уже совершеннолетний. Парень скитался три месяца по лесу, жил и у родственников, которые не очень хотели ему помочь. Наконец они перешли границу и бежали в Польшу к папиной сестре, жене священника. Милая тетя быстро выжила ребят, пришив буквы «П» на плечи, их отправили на работу в Неметчину. От хлопцев мы узналй о трагедии наших семей. Родителей Вити (его мать — папина сестра) убили в их усадьбе Яриловка (теперь Польша), у тети вырвали язык и сдирали полосами кожу с плеч, дядю Тимошу, каждому из них было за 80 лет, просто убили, а их сыну Володе выкололи глаза и в конце концов убили. Тогда устроили в Яриловке танцы под гармошку и вообще забаву, трупы лежали рядом во дворе... Витя в это время бил немца, а, когда вернулся, они с моим папой перевезли трупы из яриловского хлева под берестовицкую церковь и там похоронили. Потом взяли папу, рассказывали, бил его, конвоируя, некий Сунду- кевич, а он шел и молчал. Говорили мне люди, что папа был с ними в гродненской тюрьме, откуда уже никто из нашей семьи не вышел. Маму мою с детьми, измучив на месте, вывезли в Казахстан. Я не находила себе места, все спрашивала: за что, за что? Хотела покончить с собой, пустив газ, к тому же у меня были и другие неприятности. Муж меня выволок из маленькой кухни.
Однажды взяла я «Раніцу», посмотрела адрес и написала туда маленькую фантазию на тему весны и Отечества. Никому об этом не сказала, а когда пришла следующая «Раніца», даже в рубрике «Корреспонденция» я не отыскала ни малейшего намека на мою сердечную весну... Но однажды в почтовом ящике я нашла письмо на мое имя из редакции газеты: моя фантазия, по словам редактора, очень хорошая вещь, была оставлена для пасхального номера. Так, значит, я теперь буду писать. Все дорогое мне забрали, уничтожили, но есть здесь, в неволе братья мои темные, даже не знающие хороню, кто они, не знающие себе цены, вот я и хочу обратиться к ним, но так: сердцем к сердцу. И вот началось. Я быстро пробилась на первую страницу газеты, меня полку били... Много стихов моих полетело в редакторскую корзину, часть не пропустила цензура, но я все писала их для моих братьев и порой даже плакала. Разогнавшись на всю Европу, немцы совершенно не обращали внимания на какую-то славянскую, белорусскую газетку, и я пока что этим пользовалась. Пошли отклики, в Прагу ездили разные деятели, чтобы посмотреть на меня, побеседовать. У меня была своя линия, своя политика. Многочисленные высокообразованные мои сородичи разглядывали меня как чудо.
Ермаченко повез бедного дядьку по центрам, где были наши люди. Сам он ехал в вагоне для немцев, а дядьку запихнул куда-то среди самых бедных. Дядька отовсюду писал мне: он там только понял мою независимую ото всех позицию, мою смелость, когда я публично говорила в глаза Ермаченко, что он вредит белорусскому делу. Белорусов нужно было просвещать, и тех, кто еще остался жив, живыми и сохранить. Будущее было еще писано вилами по воде, и ориентироваться на немцев нам было никак нельзя. Я посмотрела на их политику, на варварство и сразу так для себя решила: не писать им ни слова, как будто они вообще для нас не существуют, а если уж затронуть, тo правдиво, и всеми силами души голубить, воспевать, лелеять свою Белорусь, чего нам никогда не позволяли прежде отупевшие колонизаторы нашей земли. Мне это удалось, меня потом изобличили, но война уже кончалась, и им было не до меня, а может, просто мне повезло, а может, и среди них были люди, умевшие уважать патриотизм поэтки небольшого, очень несчастного народа. Я также старалась нигде не работать в оккупацию, маленький сыночек хорошо мне в этом помогал.
По нашей улице гуляли с девочками, такими, как Юра, две весьма изысканные дамы, старая и помоложе. Они на меня с интересом посматривали. ...И вот однажды в лавке у мешка с орехами, оставшегося со времен республики, наш Юрка поколотил и рассердил тех девчушек совсем не по-джентльменски. Я увидела, что это немки, и ждала только, что будет дальше. А дальше подошла ко мне дама помоложе и сказала, что теперь есть повод познакомиться, что она здесь чужая, меня уже давно знает, хочет дружить со мной и вместе ходить с детьми на прогулку. Так у нас завязалась почти дружба, по крайней мере, отношения очень искренние. Дама навестила нас с детьми, и я по-нашему, по- белорусски, от души угостила их кофе, конфетами и т.п.
Тем временем Славочка и Витя ехали под конвоем в Неметчину. Немец, которому достался наш Ростислав, вел его домой и все дрожал, оглядывался. Еще бы, не человек, а рослый, могучий дуб — чего только об этих славянах не начитался немец! Вот схватит одной рукой его за шею, и немец не пикнет. Ростислав этого не сделал . Его накормили, отнеслись по-человечески, и Славочка начал помогать немцу. Он окончил Жировичскую сельскохозяйственную школу, по натуре был сообразительный и умный парень... Немцы его оценили и полюбили по-своему Он вел все их хозяйство, но писал мне, что слишком тяжело ему. что даже имени своего не слышит и называют его здесь Николяс (оі Миклашевич). одному только радовался, что они ничего не понимают, когда он ругает их по-своему во весь голос. После всех своих странствий Ростислав совершенно обтрепался и вот написал мне об этом как-то невзначай. Чехи дали мне разрешение послать ему одежду. Я послала все необходимое, от белья до теплой красивой куртки и до последних мелочей мужского туалета. Парень стал элегантным, да еще немцы подарили ему шляпу (Гут!) и часы (Эин Ур!). Ростислав соответствовал всему, что характеризует «высшую расу германцев», и у них зародилась мысль женить его и усыновить. Немцы начали писать мне в Прагу милые письма, у них была там какая-то дочка или сестра, которая не прочь породниться с нами. Брат от этого шарахался. Но вот его силой через «Арбайтсамт» забрал к себе какой-то немецкий начальник. Это была уже действительно трагедия для всех нас. У прежнего хозяина он жил, как в семье, а тут посадили его на кухне, где кормили одного и чем попало. Приказали молодому паничу доить коров, что для него было страшнейшей пыткой Ночами тот первый немец тайком носил ему еду, чуть не плакал, но не смог вернуть себе Ростислава. А я все думала: как же его несчастного спасти? Что же творится в мире, что за несчастная наша доля...