Испытание временем
Шрифт:
— Я готовлю книгу к печати, — сказал он, — назовем ее условно «Кора головного мозга и внутренние органы». Это чисто научный труд, своего рода трактат. Вам он ничего не даст, попытайтесь сами нас разглядеть…
На вопрос, когда мы встретимся снова, он улыбнулся.
— Свидание это ни к чему, сотрудники расскажут вам больше того, что я смогу вам сообщить.
Его приятная усмешка поощряла меня именно так и поступить. Я вспомнил, с каким воодушевлением и теплом помощники о нем говорили, и понял, что меня ждут его друзья и единомышленники.
Полгода спустя мы снова встретились. Я передал ему свою рукопись и сказал:
— Наибольшее впечатление в ваших исследованиях на меня произвел раздел, истолковывающий механизм действия подсознания и внушения. В какой-то мере и учение Фрейда теперь становится
Он внимательно меня оглядел и нехотя произнес:
— То, что вы у нас открыли, очень интересно, но мы этим никогда не занимались. Оставьте рукопись, — уже более, сухо добавил он, — посмотрим, что вы написали.
Спустя несколько дней мне вручили ее с надписью Быкова: «Ошибок нет, печатать можно». В книге ученого, вышедшей в свет через несколько лет, о внушении и гипнозе было немало написано.
Двадцать лет спустя я снова вернулся к очерку, посвященному Быкову, на этот раз с иной целью. Мне казалось несправедливым умолчать о прекрасной когорте помощников ученого. Не умаляя значения учителя, хотелось воздать должное тем, кому он был обязан своим успехом. Книга вышла под названием «Пути, которые мы избираем». Ее одобрил в своем предисловии академик Павловский.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На трибуне Дома ученых стоял среднего роста профессор, лет пятидесяти, с преждевременно состарившимся лицом, изрытым множеством морщинок и ямочек. Он сутулился и нервно подергивал плечами. Роговые очки под высоким, выпуклым лбом закрывали его живые, блестящие глаза, и он казался оттого еще старше. Левая рука лежала на пюпитре, а правой он часто ерошил подстриженные ежиком волосы. В печатные листы доклада он почти не заглядывал. Четкая и ясная речь его, немного суховатая, без достаточной смены интонаций, напоминала лекцию с университетской кафедры. Наставительный тон и спокойствие говорили о многолетней привычке произносить речи перед аудиторией.
Профессор выступал пред высоким собранием ученых и врачей столицы, окруженный президиумом из академиков и известных людей медицины. В ложах сидели писатели и артисты, художники и зодчие, а за отдельным столом — корреспонденты центральных газет. Не всех приглашенных вместил переполненный зал, многие остались за дверью, следя за ходом диспута у рупора громкоговорителя.
Ни торжественность обстановки, ни блестящий круг знаменитостей вокруг трибуны не могли ослабить чувство досады и недоумения слушателей. Докладчик утверждал, что болезнь не извне проникает к нам, наша плоть и кровь сама создает ее, нередко уготовляя себе гибель. Туберкулезом болеет и тот, кто к этой болезни уже невосприимчив. Возбудитель сифилиса может быть обезврежен, а болезнь будет нарастать; прогрессивный паралич не связан с пребыванием спирохеты во внутренних органах и в мозговой жидкости. Холерные вибрионы сами по себе решающей роли в заболевании не играют…
Все это излагалось методически-размеренной речью, без ученых отступлений и ссылок, как если бы эти истины насчитывали тысячелетнюю давность.
Его слушали внимательно, но по шепоту, пробегавшему в зале, и по усмешке на лицах легко было предвидеть, что профессора ждут немалые упреки. Докладчик видел немилость во взорах, недобрые улыбки, пожимания плеч и спокойно продолжал. Только тон его речи стал еще суше, тверже.
— Не будет преувеличением, если я скажу, — разносилась по залу его четкая, ясная речь, — что во все времена люди не были довольны своей медициной. Порой вспыхивала надежда, что вот все прояснится, и, в самом деле, от этих смелых начинаний в умах и в руках оставалось нечто расширяющее наши познания о болезнях и менялись формы вмешательства у постели больного — не больше. Я объясняю, это беспорядком, царящим в хранилищах медицинских знаний. Мы имеем дело не только с болезнями людей и животных, но и самой медицины. Мало того, что она не все уловила, не везде нашла верные пути, — это не ее вина. Научная медицина не может расти самостоятельно, вне связи с ростом других дисциплин своего века, беда в том, что, раздираемая противоречиями, блуждая в потемках, она на данном этапе неполноценна. Поправимо ли ее состояние или судьба ее скатиться с рельсов науки в область ремесла, искусства или техники — кто знает…
Речь прозвучала как вызов не только науке
Не меняя тона и манеры выражаться, профессор продолжал:
— Наука довольно быстро преодолевает свои маршруты, но иногда бесконечно долго задерживается на этапах. Чтобы сдвинуть паровоз с места, недостаточно включить рычаг движения, надо еще растормозить колеса. Этого в нашем и во всяком другом деле одной словесной критикой достигнуть нельзя. Необходима работа, и работа особого рода.
Он поучал их, в каждом слове им чудилось назидание, в жестах — самоуверенность. Какая безапелляционность, он смеет задавать им уроки! Ничего, они с ним поговорят, отчитают по заслугам.
— Нашей целью являются не правила, а исключения. С последними, как известно, мы главным образом встречаемся по линии регистрации… Природа не знает исключений и незакономерных актов. То, что мы числим под рубрикой исключений, говорит о неполноценности знания в каждый данный момент.
Зал волновался, большинство отвергало доклад. Никто не считал, что его дела так плохи. Признаться в собственной несостоятельности? Кто торопится с подобным признанием! Нет, нет, никаких тупиков, никаких! Старая история, — всякий раз, когда у медика портилась печень, он объявлял медицину больной и спешил к ней со спасательным кругом. Не без греха, у них бывают ошибки, есть много неясностей в самой дисциплине, но надо видеть и достижения: совершенство диагностики, новые методы лечения — серотерапию, лизатотерапию, лечение электричеством, ультракороткими волнами, массажем, грязями, переливанием крови, психоанализом, внушением. Он не видит общеизвестных фактов: долголетие человека растет, эпидемии не опустошают больше мир. Если реформы уж так необходимы, то не усилиями этого теоретика медицина будет спасена. Его идеи неверны, необоснованны и лишены достоверности. Тот, кто утверждает, что сам организм навязывает себе болезнь, — неподходящий для науки-человек.
Профессор собрал листы бумаги, привычным движением взъерошил свои ежиком подстриженные волосы и опустился на стул. Он снял очки, протер усталые глаза и, словно сбросив с себя непосильную тяжесть, вздохнул.
Один за другим поднимались врачи и ученые, чтобы оспорить неверные утверждения, резко осудить их. Им рукоплескали единомышленники, недостаточно смелые, чтобы выразить свое мнение с трибуны. Оттого, что две кафедры стояли друг против друга и протесты на одной вызывали немедленный отклик с другой, атмосфера становилась все более напряженной. Профессор не сутулился, держал голову прямо, голос звучал сарказмом и гневом. И жесты не те, в размахе руки, сжатой в кулак, непреклонная воля и сила.
— Эта теория безнадежна, — слышался с левой трибуны голос известного врача, — никакого спасения, выздоровление невозможно! От болезни остаются следы, ранимое место для новых бедствий… Такая медицина не нужна человечеству, она бесполезна!
— В природе много скорбных вещей, — следует иронический ответ с правой трибуны, — одна смерть чего стоит! Никто, однако, из соображения полезности не пытается ее отрицать.
— Это абстракция, — горячится другой оппонент, — не факты, а понятия, чистейшая спекуляция. Ничего реального!
Ответ не заставляет себя ждать, профессор задет обидным замечанием. Столько лет напряженного труда, мучительного раздумья и надежд, — и этакое сказать…
— Помилуйте, о какой абстракции идет речь? Разве мы философы? Мы из трупов животных наворачивали горы, чтобы выскочила мышь…
Возбуждение его нарастает, речь утратила методичность, академическую ровность, стала порывистой и напряженной. Они требуют от него невозможного: показать им процессы, самый субстрат, плоть и кровь того, о чем идет речь. Но разве это вещь из домашнего обихода — банная мочалка, ключ для замка или садовая лопатка? Конкретность можно не видеть и не знать, достаточно убедиться, что она вытекает из прошлого. Все ли они видели своими глазами? Все ли ощупали? И сущность эфира, и атома, и энергии, и живого белка? Упраздните эти факты: их нельзя видеть и ощущать.