История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения
Шрифт:
У Монтеня дружба изъясняется языком страсти; у Сен–Симона она говорит языком хорошо обдуманного супружества, которое, как в его собственном случае, приводит к длительному и глубокому взаимопониманию. Отношения начинаются с поиска союза, продолжаются установлением «тесной дружбы» между двумя женщинами — которые из кузин становятся сестрами — и выливаются в неписаный, но строго соблюдаемый мужчинами контракт, оставляющий их «неравенство» за скобками, но допускающий близость, доверие и тайну.
Этот сценарий повторяется в 1702 году с еще одним министром, Шамийяром, уже три года бывшим генеральным контролером финансов. Расположение короля он заслужил мастерской игрой в бильярд, как когда–то отец Сен–Симона привлек внимание Людовика XIII тем, что во время охоты подводил ему сменного коня так, что король мог пересесть, не спешиваясь. Но Шамийяр также вошел в доверие к герцогу де Шеврезу и его свояку, герцогу де Бовилье, сумев уладить проблему непростого обмена владениями. И тут первым этапом становятся матримониальные отношения: шурин Сен–Симона женится на третьей дочери Шамийяра. Этот брак устраивает мать госпожи де Сен–Симон, которую подталкивает к этому другой ее зять, герцог де Лозен, несмотря на открытое неодобрение и уговоры Сен–Симона, который поддерживает другую партию. Второй этап: визит с поздравлениями к Шамийяру, который был осведомлен о его отношении к этому браку и с которым
Удивительная действенность этой диалектики откровенности и доверия, позволяющая игнорировать разницу в возрасте, положении и влиянии, могла бы заставить усомниться в «прямодушии» Сен–Симона. Меж тем она выявляет жесткие правила игры, которым подчинен этот закрытый и иерархически устроенный мир, состоящий из двора и важных семейств, каждое из которых обладает своей сетью клиентелы. Ключом к успеху, безусловно, является расчет, но порой благоразумие требует рискнуть всем, чтобы сорвать большой куш — в этом смысл прямодушия. А где–то надо уметь сказать «нет», как это делает мемуарист в случае герцога Мэнского. В любом случае перед нами целостная, удивительно связная система, поэтому весь этот тщательно разработанный ритуал страстных объяснений, просьб и комплиментов, эти союзы, поддерживающиеся до самой смерти, надо воспринимать буквально и с полной серьезностью: перед нами образцовый пример того, как завязывается дружба.
Но представление Сен–Симона о дружбе отнюдь не исчерпывается этой терпеливо налаживаемой системой связей, помогающих поддерживать положение при дворе. Существует ряд личных отношений, которые он отчасти замалчивает, чтобы они не стали предметом версальских сплетен. Это касается знаменитого Рансье, друга его отца, ставшего Другом и для сына. Реформированный им монастырь траппистов находился всего в пяти лье от одной из земель Сен–Симона, Ла Ферте–Видам, чем герцог пользовался, чтобы незаметно для двора проводить время в Ла–Трапп. Это же вносится к епископу Шартрскому, чьим прихожанином он бьщ, который как–то посетил его «вместе со старым другом Моего отца», и «мало–помалу между нами зародилась дружба и Доверие». Или же к графу дю Шармелю, который, стремясь к спасению души, оставил свет и с которым он свел знакомство в Ла–Трапп.
Столь же отдельное — но, безусловно, противоположное — место занимают его отношения с герцогом Шартрским, затем герцогом Орлеанским, будущим регентом. Они отличаются своим генезисом, поскольку речь идет о детской дружбе, о совместных играх в Пале–Руаяль: «Я почти воспитывался вместе с ним, будучи моложе всего на восемь месяцев, и если дозволено применять такие выражения к молодым людям столь несоразмерного происхождения, нас объединяла дружба». Но это дружба иного рода, которую после того, как оба они женятся, ставит под угрозу «либертинаж» молодого принца («мой образ жизни не более подходил ему, чем мне — его, вплоть до того, что наше отдаление стало безоговорочным»). Понадобились вмешательство общих друзей и настойчивость герцога Орлеанского, чтобы возобновилась эта «старинная юношеская дружба». «С моей стороны возвращение этой старинной дружбы явилось плодом тех встречных шагов, которыми он меня почтил, и вскоре она была скреплена печатью доверия, которое продолжалось без перерывов вплоть до его смерти…», несмотря на некоторое охлаждение их отношений в момент наивысшего могущества кардинала Дюбуа. В 1712 году, когда от герцога Орлеанского, которого молва обвиняла в отравлении дофина и дофины, отвернулись все придворные, Сен–Симон спешит выказать ему символическую поддержку: «…один я, то есть действительно только я, продолжал как обычно посещать герцога Орлеанского в ею покоях, а у короля подходить к нему, садиться с ним вместе в углу салона…» Несмотря на советы Бовилье, Поншартрена и прочих «друзей обоего пола», которые твердили ему что он погубит себя «своим поведением, столь противоположным общему настрою… я сохранял твердость, считая, что в таком редком несчастье нельзя оставлять своих друзей, когда считаешь их невиновными, и надо стремиться быть к ним еще ближе…».
Как и Монтень, Сен–Симон по–своему отходит от наиболее распространенной модели семейной дружбы, связанной с системой родства/соседства/дружества. Конечно, он поддерживает и использует те отношения, которые перешли к нему по наследству, но существенно обогащает и разнообразит их собственными приобретениями. Однако дружеские связи отнюдь не полностью совпадают с родственными и свойственными. Скажем, Сен–Симон очевидно не относит к числу друзей Луизу де Крюсоль, жену своего дяди (брата отца), женщину «вздорную и злобную, которая не смогла простить моему отцу повторного брака» (и, соответственно, рождения наследника). Она «насколько могла сеяла раздор между братьями» и нашла «способ передать большую часть состояния моего дяди герцогам д’Юзес» (своему брату и племяннику) и «заставить моего отца и меня выплатить значительную часть его долгов, оставив остальные без оплаты». Не испытывает он дружеских
Семья и дружба: духовное родство
Эта смесь декларируемой незаинтересованности и ожидаемых, тщательно накапливаемых выгод отнюдь не является отличительной чертой Сен–Симона, выделяющей его из толпы версальских придворных: потребность в отношениях личного доверия, близости и «фамильярности» относится к числу общих тенденций. Такова специфика этого экспериментального пространства, где есть постоянная величина — иерархия, основанная на социальном положении, богатстве, альянсах и титулах, чью стабильность может поколебать лишь случайный характер рождений и смертей, — и переменная, в роли которой выступает монарх. В его руках сосредоточена вся власть, и он определяет все ставки. Повлиять на него можно только через посредников — его законных и незаконных отпрысков, министров, «домочадцев», фаворитов и фавориток. Поэтому придворному, чтобы добиться чего–либо для себя и для своих, приходится пускать в ход все разновидности дружества. Правила этой игры изобретены не им, но существуют с давнего времени; он лишь использует их в новых обстоятельствах и для иных целей.
Если поменять переменную, отказавшись от такого завораживающего и искусственного средоточия власти, то мы увидим те же правила и ту же логику контроля, стремящегося подчинить себе как можно большую часть общественного пространства. Только его структурирующим элементом будет не столько индивидуум, сколько семья. В XI–XII веках именно она, в форме линьяжа, пыталась стать единственным источником контроля, при котором настоящими друзьями считались лишь те, кто связан узами родства или свойства, «кровные друзья» [358] . Поскольку это затрагивало только феодальные линьяжи, попытка была обречена на провал. Необходимо было чем–то ее дополнить, и сочетание родства, соседства и дружбы оказалось самым надежным и распространенным решением проблемы. Но это не должно скрывать от нас, по–видимому, более древнее решение, состоявшее в расширении альянсов путем систематического развития «духовного родства». Одним из крайних проявлений этой тенденции можно считать генуэзские «альберги» XIV–XVI веков, когда несколько «семей» объединялись в более общую структуру, брали ее имя и специфические обязательства по взаимопомощи и добрососедству, которые фиксировались нотариусом.
358
См.: Блок М. Феодальное общество. М.: Изд–во им. Сабашниковых, 2003. С. 125–132.
Под термином «духовное родство» в антропологии понимается ряд институтов и формализованных практик, общей моделью для которых является семья — ив том, что касается их лексики, и в том, что касается их системы прав и обязанностей. При этом они объединяют индивидуумов и группы, находящиеся за пределами семьи (даже если брать «семью» в максимально широком смысле) и тем самым либо конкурируют с ней, либо дополняют ее. Усыновление, кумовство, клятвы на крови, побратимство и проч. действительно характеризуются общим набором более или менее постоянных элементов: это «добровольное» или заявленное и ритуально организованное как добровольное присоединение (ср. с браком, который с определенного момента заключается только по формально взаимному согласию супругов) отдельных людей или целых групп. Далее, они предполагают взаимные, хотя и не всегда равные обязательства, поскольку в изначальном определении этих отношений могут быть заложены различия, задаваемые разностью возраста, социального статуса, личного престижа и проч. Их сферой приложения является все то, чего семья не может или с чем рискует не справиться, — забота о детях (причем не только сиротах), их религиозное воспитание и обучение той или иной профессии, приучение к взрослому существованию. А кроме того, объединение перед лицом опасностей любого плана. За несоблюдение взятых обязательств предполагается множество реальных и символических санкций, чрезвычайно высоких для шкалы межличностных отношений, что подчеркивает их тотальный характер, сохраняющийся «до гробовой доски». Государство было склонно смотреть на это сквозь пальцы, но никогда не поддерживало своим авторитетом.
Но сходство форм не отменяет разнообразия конечных целей, которые могут быть узко конкретными или весьма расплывчатыми. Порой они совпадают с семейными интересами, порой, напротив, входят с ними в противоречие, поскольку семья, как правило, не желает мириться с тем, что кто–то, помимо нее, распоряжается жизнью и состоянием ее членов. Проявления духовного родства зависят от равного или неравного статуса партнеров. И хотя в основном оно изучается на материале неевропейских культур, существование в Античности и в Средние века соответствующих институтов и практик хорошо документировано. С XVI века мы видим не столько их исчезновение, сколько утрату институциональности, уход в сферу устности и частности, превращение в пережиток, объясняемый изолированностью или устойчивостью традиции, которая обречена быть вытесненной или поглощенной новыми правилами общественного и политического устройства. На них оказывается двойное давление и со стороны семьи, которая пытается вернуть их себе и использовать исключительно в собственных целях, и со стороны таких институтов, как Церковь и государство, стремящихся установить над ними контроль, чтобы уменьшить их влияние. При всем том эти практики оказывают глубинное воздействие на формирование современных — как индивидуальных, так и коллективных — поведенческих моделей и даже их смыслового наполнения. Внешнее давление только усиливает их символический характер, по мере того как их словесные формулы («клятва на крови», дружба «до гробовой доски» и проч.) все больше утрачивают связь с конкретными практиками и непосредственными целями. А те из них, которые избегают банализации, напротив, нередко наделяются более личным смыслом и дополнительным эмоциональным значением, становясь экспериментальным пространством для индивидуума.