История моего самоубийства
Шрифт:
— Да, жалко. Глупо все получилось, — и мне стало стыдно.
За все вместе. Вообще.
Наступила пауза.
— Ладно, иди! — повторила Натела. — Но ты не прав: сожалеть надо только о глупости, которую еще не сделал.
Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые — как только я их произнес — оказались искренними:
— Ты сама очень красивая! И будешь счастливой!
— Спасибо! — засияла она и вскинула вверх правую руку.
Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать посыпавшиеся из нее закладки и газетные вырезки.
— Натела! — крикнул из-за двери Абасов. — Это ты?
— Нет,
— Только быстро! Я уже начал.
— Что он там начал? — спросил я Нателу и снова стал подниматься взглядом по ее голым голеням.
— Что ты там начал, Сэрж? — спросила Натела и опустила ладонь на мою шевелюру.
— Любовью заниматься! — крикнул он. — Шучу: вино начал!
— Заканчивай тогда без меня! — крикнула и Натела. — Я тоже шучу! Но ты, правда, пей, я пока занята.
— Я помогу! — и послышался скрип отодвинутого кресла.
— Уходи! — шепнула мне Натела и толкнула к выходу.
В дверях я опомнился:
— А это куда? — и кивнул на кипу бумаг в своем кулаке.
Беги, повторила Натела. Теперь уже жестом.
62. Все в мире прекрасно — и все в нем умирают
Бумаги я просмотрел за семейным обедом: расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была еще копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика женеЪхохлушке, а рядом с его подписью проткнутое стрелою сердце и русская вязь: «Люби меня, как я тебя!» Еще одна любовная записка, без подписи и поЪгрузински: ты, дескать, стоишь — очень желанная — на том берегу, а я — очень несчастный — на этом, и между нами, увы, течет широкая река; что теперь делать? Жена моя предложила вздыхателю поплыть к «очень желанной», тем более, что, по ее словам, в Грузии нет неодолимых рек…
Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьей и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты «Молодой сталинец» и называлась обстоятельно: «Беседа известного грузинского ученого с известным немецким романистом». Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, — о чудотворной библии. Повествуя ее историю, ученый особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнесшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам. После официальной встречи известный романист отвлек историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, а самой первой владелицей Бретской рукописи — Исабелой Руфь, иудейкой из Испании.
Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями. Согласно одной из легенд, рассказал он, ИсабелаЪРуфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься — вместе с вышеупомянутым сочинением — на историческую родину, то есть на Святую землю. Местные евреи, однако, которые тогда еще не были славными, но которых все равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у нее чудотворную книгу на том основании, что ИсабелаЪРуфь осквернила себя и ее не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции, — лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев. Бретский же манускрипт тотчас же утерял, оказывается, свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению; причем, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов.
О
…С Нателой я больше не общался, но до ее переселения в Квинс слышал о ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что слухам не остается места в ней, о Нателе — вдали от нее — петхаинцы сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине. Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие всем роскошь домысливать эти слухи и выбирать «нужные», но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что страдание чередуется в жизни только со скукой. В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования, — и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который помимо замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника жизни между пустотой и болью.
Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела, — везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло известие, что — как и предсказывал доктор — Сема «Шепилов», романтик, обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на нее с охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся. Рана оказалась серьезной, и жизнь его повисла на волоске. Через три дня волосок оборвался, — то есть, получается, ей опять повезло, ибо, если даже все и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный волосок устраивал ее уже больше необорванного: кому, мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит?
Потом пришли другие известия.
Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха, цветистого, как юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух брезговал, оказывается, не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о стрижке ногтей, а, наоборот, — ветру. Любой другой человек испугался бы божьей кары, которой после смерти — по закону — не избежать было теперь ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир, из-за чего придется искать его наощупь. Однако в этом, земном, мире взамен наказания ей, увы, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. ИльяЪпророк был при ней: после гибели «Шепилова» она никуда, говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю. Абасов кликнул подчиненных ему должностных лиц и велел им выкопать яму под петухом: в согласии с приметой, лица надеялись найти там клад. Вместо клада нашли гроб с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда правилам, была похоронена тайно.