История моей жизни, или Полено для преисподней
Шрифт:
Сначала мы с отцом тёрли друг другу спины и мылись самостоятельно. Потом отец мыл мне голову. Затем, набрав по тазику ледяной воды, мы отправлялись в парилку, где в густом влажном пару уже непременно восседало несколько человек и хлёстко обмахивалось берёзовыми вениками.
Полок было четыре. Шероховатые, мокрые, они поднимались высокими деревянными ступенями, и, делаясь всё менее и менее различимыми, исчезали где-то под потолком, отчего парившихся на самом верху вовсе не было видно за густой толщей горячего-прегорячего
Отец, случалось, поднимался и на четвёртую полку, а для меня и первой было много. Воздух был настолько жарок, что я наклонялся над тазиком с холодной водой и буквально приникал к ней широко раскрытым ртом. Так легче дышалось. И, конечно же, непрерывно оплёскивал себя, зачерпывая спасительный холод сразу двумя ладонями.
И как же я радовался окончанию мучительной процедуры, когда мы буквально, как ошпаренные, выскакивали из парилки и выливали на себя ещё по тазику ледяного блаженства. После чего выходили из моечного отделения и неспешно одевались. И уже на выходе всякий раз выпивали в банном буфете: отец – кружку пива, а я – стакан розоватого пенящегося крюшона.
Однажды, только-только вернувшись в раздевалку, мы застали начальника части полковника Ерёменко, уже в белой байковой рубахе и кальсонах. Он сидел на лавке и, как положено первому лицу городка, не один, а в подобострастном заискивающем окружении. И поза его, исполненная гордой снисходительности, была почти величественна.
Обменявшись с отцом обычным банным приветствием «С лёгким паром!», Ерёменко добавил что-то начальственно-шутливое и отец, вынужденный задержаться на входе, что-то ему ответил и тоже в шутку.
При этом он стоял, а тот сидел, при этом отец был раздет, а тот уже в нижнем белье. И холуи, окружавшие своего высокомерного начальника, угодливо смеялись. И было мне горько и жалко смотреть на папу в таком невыгодном для него положении.
Замечу, что отца в части не любили. Должно быть, за то, что он никогда никому не позволял над собой издеваться и на всякую подлость давал отпор. Ну, а в ответ рикошетом перепадало и нам, детям.
Однажды, когда я подходил к дому, меня остановили мужчины, сидевшие на лавочке перед подъездом. И один из них обратился ко мне:
– Скажи, жидок, чем занимается сейчас твой отец? Письма пишет?
Придя домой, я сейчас же сообщил отцу об очередном оскорблении в наш адрес. И он, конечно же, не оставил обидчика без наказания. Написал рапорт, и остряку, захотевшему посмеяться над семилетним мальчишкой, пришлось за шутки свои публично извиняться.
Сколько помню, папа всегда находился в постоянной борьбе за свою честь и вообще за справедливость. Он и билета партийного лишился именно в силу присущей ему принципиальности. А случилось это в тридцатые, после насильственно проведённой коллективизации, когда вожди были вынуждены признаться в допущенных перегибах.
И вот на одном из партийных собраний отец,
На него тут же принялись кричать: дескать, как он смеет осуждать партию. Тогда отец, недолго думая, подошёл к президиуму и положил на стол свой партийный билет. И, сколько его потом не уговаривали взять билет обратно, остался твёрд. И происходило это в самый разгар сталинских репрессий.
Невольно сравнивая себя с отцом, вижу, как я слаб и ничтожен. Сколь много всякой неправды и несправедливости творилось на моих глазах, и я пасовал перед ними. Сколько унижений и обид было мною проглочено из равнодушия, лени или страха.
А мой, может быть, ещё более слабый, ещё более беззащитный отец оставался бесстрашен и нетерпим ко всякой подлости и всякому лицемерию до последних дней своей жизни. И, даже будучи глубоким под девяносто лет стариком, случалось, вставал на мою защиту. Стыдно и больно об этом думать, горько – понимать.
Замечу, что справедливость едва ли является чем-то насущно необходимым в армии. Куда важнее дисциплина и субординация. Без них армия – не армия, а дискуссионный клуб.
Поэтому стезя военного связиста не совсем соответствовала вспыльчивому бескомпромиссному характеру отца, наделённого гипертрофированным чувством правды. И когда начальство предприняло попытку уволить строптивого майора, ему, может быть, следовало покориться и перейти на гражданскую службу.
Только мог ли отец стерпеть подобный произвол?
Поехал в Москву, добился приёма у Климента Ефремовича Ворошилова, и происки неприятелей развеялись как дым. Этакая бойцовская, исполненная достоинства и отваги натура.
Выходит, что в армии отцу было самое место, хотя бы в качестве мужественного примера для курсантов-лётчиков, которым он преподавал. Особенно в начале сороковых, когда прямо из учебных аудиторий они отправлялись на фронт, чтобы в смертельном бою поддерживать надёжную радиосвязь с эскадрильей, с полком, с Родиной.
Деревня «Бобровичи», где я учился в школе, располагалась примерно в двух километрах от воинской части за безлесным холмом, на пологой ямистой макушке которого стоял отслуживший своё и уже частично разобранный самолёт.
Весной и осенью мы покрывали это расстояние пешком. А зимой туда и обратно нас доставляла военная грузовая машина «ЗИС», крытая брезентом. Родители гарнизонных ребятишек дежурили на ней поочерёдно.
Помню, как в нашу очередь мы с мамой, встав раньше обычного, отправились за машиной в гараж. Было темно и морозно. На капоте грузовика красовался стёганый не то «намордник», не то тулупчик. Это для утепления мотора. Иначе в такой холод не завестись. В этот день я ехал с мамой в кабине. На редкость удобно, тепло и, главное, почётно.