История одного путешествия
Шрифт:
Однако чем легче и воздушней становился слепой дождь, тем глубже проникали его крохотные капли в землю, не смывая плодородного слоя, а оплодотворяя его. Стихи Мандельштама проникали в кровь, как легкое вино, — незаметно для сознания.
Я от жизни смертельно устал, Ничего от нее не приемлю, Но люблю мою бедную землю, Оттого, что иной не видал.Конечно,
Читая стихи Мандельштама, я погружался во влагу поэзии, в странный подводный мир, где голубые лучи солнца уходят в темно-синюю бездну, как водоросли, их двигало, переплетало и вновь расчесывало незримое течение воды, таинственное струение ритма.
Сестры тяжесть и неясность, одинаковы ваши приметы. Медуницы и осы тяжелую розу сосут. Человек умирает, песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут. ………………………………………………………. Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. Время вспахано плугом, и роза землею была…Только из воспоминаний Ахматовой я узнал, что в пятидесятых годах, (разбирая черновики Мандельштама, она поняла, что «вчерашнее солнце» — Пушкин. Какое удивительное свидетельство того, как иной раз не обязательно находить ключ, открывающий логический смысл стихотворения, дающий возможность угадать тайную ассоциацию, заставляющую поэта создать тот или иной образ, если этот образ сам по себе, в силу магического звуко-смысла, в нем заключенного, поражает воображение читателя!
20
Рассказать о том, как вошел Баратынский в мою жизнь и потом стал отдаляться, как медленно проникала мандельштамовская поэзия в мое существование, не так трудно, как разобраться в том, как возникали, а потом умирали мои собственные стихи. Прежде всего потому, что о стихах легче всего говорить стихами. Проза подчинена своему собственному ритму, у нее другое дыхание, сила музыкального внушения слабее и подчиняется иным законам. Смешение двух начал — поэтического и прозаического — редко бывает успешным, «стихи в прозе» чаще всего перестают быть стихами и не становятся прозой. В стихах я не раз пытался рассказать «о скорби пустых помарок», о «беспомощном и трудном черновике» стихотворения, «где мой несовершенный оттиск, двойник стиха по-новому поет», и даже о том, как «странный вкус небесной плоти мне темным чудом обжигает рот». А в прозе…
Осенью двадцать третьего года я жил окруженный стихами, — иные мне удавалось выносить до конца, другие, так и не родившись, продолжали свое утробное существование; я чувствовал их присутствие, но не мог перенести на бумагу. В процессе писания я терял над ними власть. По утрам, забывая о лекциях в университете, я начинал ежедневную борьбу за еще не родившееся слово. Я метался по комнате, выхаживая непокорные строчки:
В знакомой комнате пустая мгла И в серой пепельнице пепел серый. Привычный путь: от темного угла До нескрипучей двери.Перечитывая свои прежние стихи, в который раз бормоча «Анну Болейн», я убеждался, что совладать с волнением, меня охватившим, я не смог и что стихотворение слишком эмоционально. Я старался взять под уздцы самого себя и бороться с упоительным соблазном певучих гласных. Из одной крайности я попадал в другую:
Сердце мое под копытом, Как кровоподтек под бинтом…В сущности, это было все тем же подчинением звукам, только столкновение согласных «д», «г», «к» приводило к тому, что стихи превращались в труднопроизносимые скороговорки: «На дворе трава, на траве дрова…». Я продолжал бороться с звуковыми вихрями, не подчиняться неоправданному созвучию слов, процеживать строчки, как процеживают кофе сквозь фильтр, но все же в каждом стихотворении оставалась кофейная гуща, а иной раз целые кофейные зерна.
Иногда я становился в тупик перед образами, которые рождались во мне:
Ночь одичала, как пес на цепи. Листьями ветер играет в орел или решку…Помню,
Однако, вероятно, всего необходимей рассказать о том душевном состоянии, в котором должен находиться пишущий стихи, если он не хочет, чтобы стихотворение было никому не нужной однодневкой. Не нужной прежде всего самому автору. Человек, пишущий стихи, должен мечтать о том, чтобы строчки, над которыми он работает, не стали временными, чтобы стихотворение осталось живым до тех пор, пока будет живым язык, на котором они написаны. Необходимо писать так, как будто ты завтра умрешь, как будто ты произносишь последнее слово приговоренного к смерти. Стихотворение — это завет и завещание, открытие и откровение, надежда выразить в слове, в его звучании, самое сокровенное, то, что иначе не может быть выражено. Слово должно быть оплодотворено для того, чтобы в нем возникла новая жизнь, иначе оно только «кимвал бряцающий», ужо надоевший своим повторным звуком. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон… меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожно и он». Но когда белый лист бумаги лежит перед ним (если, конечно, он не задумал перед тем написать стихотворение, не претендующее стать Стихотворением с большой буквы), он должен отдать своему труду всего себя, без остатка. И если он честен с самим собою, сколько раз он признается, что белый лист так и остался его лучшим стихотворением. Садясь на стол или вышагивая стихи, он должен помнить, что перед ним река с сильным течением, относящим в сторону легкости, и что если он хочет достигнуть приглянувшейся ему отмели на другом берегу, он должен стремиться причалить выше намеченного места и плыть против течения.
Можно изучить все теории стихосложения, прочесть и Тынянова, и Эйхенбаума, и Жирмунского, и Шенгели, — больше того, их необходимо знать для того, чтобы они отложились в подсознании, как человеку необходимо уметь плавать, чтобы пересечь реку, — но самой природы творчества, свойственной каждому пишущему стихи, они не изменят, потому что за каждым поэтом стоит человек во всей своей индивидуальной особенности.
Написанное стихотворение, если только оно не мертворожденное, начинает жить своей собственной жизнью с того момента, когда автор сделал последнюю поправку. Поправка, сделанная позже, когда уже спала волна эмоционального подъема, породившего стихотворение, — нечто вроде хирургической операции на лице, уже прожившем некоторое время, на котором жизнь положила следы. На стихотворении появились морщинки, количество их связано с тем сроком, который прошел после того, когда автор почувствовал, что лучше он сделать не может. Большой нос можно сделать маленьким, но тогда изменится только внешность человека, а не его психика. Исправленное стихотворение должно быть не столько исправленным, сколько написанным заново. Как при переводе с одного языка на другой, где нужна не только близость к подлиннику, но проникновение в самую звуковую и ритмическую сущность оригинала. Стихотворение необходимо «перетворить». «Из пламя и света рожденное слово» — это грамматическая ошибка, но какое счастье, что Лермонтов, когда ему сказали, что нельзя сказать «из пламя», не смог или не захотел изменить строки. Исправь он ее, может быть, мы потеряли бы одно из самых совершенных и таинственных своим очарованием стихотворений, какие только были созданы на русском языке.
Для автора, однако, жизнь стихотворения и дальнейшая его судьба после того, как оп его кончил, в большой степени зависит от того, напечатано оно или нет. До того, как стихотворение напечатано, каждая его строка соединена с автором незримой пуповиной. Часто нужны долгие годы, прежде чем стихотворение оторвется и заживет своей собственной жизнью, независимо от воли поэта, — мироощущение поэта не статично, оно меняется, иногда качками, иногда непрерывным потоком, в соответствии с тем как отражается окружающая жизнь на жизни поэта. Кроме того, поэту, пишущему потому, что он не может не писать, но пишущему не для себя, необходимо знать, что дошло до читателя и дошло ли вообще. Написанное, но не напечатанное стихотворение нет-нет да подаст свой голос, и его звук, вырвавшийся из подсознания, мешает работе. Труднее становятся поиски формы, нового слова. Вся сила творчества заключается в непрерывном искании, в погоне, до последнего дня своей жизни, за созданием лучшего стихотворения. Для того, чтобы поэт был свободен в своих поисках, ему нужно реже оборачиваться на самого себя и прислушиваться к тому, что было уже сказано, постоянно находиться в состоянии некоей новорожденности. Опыт прошедших годов обогащает, он позволяет освободиться от косноязычия, ведет к простоте, но этот опыт есть только средство, а не суть поэзии.