Иудаизм, христианство, ислам: Парадигмы взаимовлияния
Шрифт:
Шопенгауэр также критикует кантианское этическое учение за то, что оно выражено в императивной форме [976] . По его мнению, это указывает на теологическое происхождение учения. Быть может, он прав — по крайней мере, отчасти. У Канта был дар до неузнаваемости изменять то, что было заимствовано им из каких-то источников. Так или иначе, замечание Шопенгауэра не обязательно противоречит выводам, которые можно сделать из определённого сходства между кантианской этикой и учениями Трактата. Кант обращался ко многим источникам.
976
См. там же, § 4. В русском переводе — с. 136 и далее. Прим. перев.
Это
Некоторые из указанных параллелей между двумя этическими системами касаются их главных отличительных черт. Соответственно, можно поспорить — хотя спор этот может быть односторонним — о том, что моральное учение Канта в нескольких основных аспектах является переносом спинозистского понятия всеобщей религии, которая в Трактате выступает в качестве богословско-политической категории, необходимой для того, чтобы сохранить демократию и способствовать терпимости, в сферу умопостигаемого [977] .
977
Многие аналогии из числа только что приведённых в качестве примера сходства между взглядами Спинозы и Канта на человеческое поведение можно обнаружить также у Гоббса, который, несомненно, оказал влияние на Спинозу. Но у Гоббса нет ничего похожего на догматы Спинозы и постулаты Канта.
Перевод с английского Софьи Копелян
Свобода и истина у Ницше
Во [978] втором эссе сборника «О происхождении морали» Ницше подробно останавливается на той глубокой трансформации, которую претерпел первобытный человек, когда он лишился своей изначальной свободы, оказавшись пленником жёсткого государственно-общественного порядка. Человек бился головой о невидимые стены, бунтуя против навязанного извне образа жизни, в корне противоречащего его природным наклонностям и инстинктам, и в результате изобрёл «неспокойную совесть». То было неведомое ранее заболевание, приведшее к тому, что бывший дикарь превратился в совершенно новое загадочное существо, устремлённое помыслами своими в будущее, где ему виделись возможности осуществления некоего великого обетования.
978
Перевод эссе появился впервые в журнале «22», 1990. № 69. С 203- 208. Статья переведена с сокращениями по изданию Pines S. Nietzsche: Psychology vs. Philosophy. Nietzsche as Affirmative Thinker // Papers Presented at the Fifth Jerusalem Philosophical Encounter, 1983 / ed. Y. Yovel. Dordrecht, 1986. P. 147 159
Именно благодаря наличию «неспокойной совести» человек оказался одной из самых замечательных удач мироздания — неважно, идёт ли речь об удачном выпадении игральной кости, которую бросает Зевс, этот «Великий младенец» Гераклита, или просто об игре слепого случая. Тот исключительный интерес, который представляет феномен
Согласно схеме Ницше, завоеватели творят «новый порядок» с бессознательным эгоизмом художника, и это вызывает у тех, кто вынужден им подчиниться, субъективное ощущение утраты значительной доли прежней свободы. Тогда врождённое стремление к свободе принимает у покорённых латентный характер и, обращаясь вовнутрь («интериоризуясь»), принимает форму уже названного недуга «неспокойной совести». В результате с человеком и происходит столь завораживающая Ницше метаморфоза.
Речь здесь у Ницше, судя по всему, идёт о первобытном обществе. Но был в истории и другой период, когда нечто похожее при всех немаловажных различиях — происходило в обществе, которое примитивным никак не назовёшь. Я имею в виду период возникновения христианства. Удивительно, что сам Ницше, по-видимому, не осознавал имеющейся тут аналогии, хотя вопрос об «истоках» христианской религии занимал его чрезвычайно. Более того, налицо тут была и несомненная эмоциональная вовлечённость в том смысле, что он испытывал сильнейшую антипатию к одному из главных участников драматических событий первоначального периода христианства — к апостолу Павлу.
Ницше, судя по всему, опирался на неточную информацию. Он почему-то описывал евреев Палестины I в. новой эры как совершенно аполитичную общину, ведшую, так сказать, паразитическое существование в рамках Римской империи. На самом же деле еврейство было, наоборот, насквозь политизировано, как это нередко бывает накануне разрушительных войн или революций — событий, обычно отбрасывающих длинную тень на предшествующий отрезок истории. Поразительно, что Ницше — филолог-классик! не обратился к единственному источнику, содержащему подробные сведения об этом периоде, — я имею в виду Иосифа Флавия, на которого он ни разу не ссылается. Не исключено, впрочем, что к тому времени Ницше уже пришёл к мысли о вреде излишней начитанности.
Одна из еврейских политических группировок, объединявшая сторонников вооружённой борьбы против Рима, выдвинула лозунг «свободы», конкретнее — свободы от иноземного владычества. Израилем должен править один лишь Бог и никто больше. Надо отметить, что лозунг этот был в еврействе новацией. Понятие «свобода» ни разу не встречается в еврейском оригинале Библии в политическом или в политико-теологическом контексте. Не пользовались им и во время восстания Маккавеев. По моему мнению, оно было заимствовано из греко-римского культурного ареала. В ту пору в большинстве восточных провинций Империи с надеждой ожидали окончания римского господства, имели также место брожения апокалиптического характера, но евреи, судя по всему, оказались единственным народом, принявшим в этих обстоятельствах на вооружение лозунг свободы.
В их устах, однако, это слово обрело иное значение или, по меньшей мере, иной смысловой оттенок, нежели элеутерия у греков или либертас у римлян. И греки, и римляне высоко ценили свободу, которую защищали с оружием в руках, воспринимая её как данность своего национального существования. Евреям же — порабощённым и лишённым политической самостоятельности — свободу надо было ещё завоевать; так что речь здесь шла о концепции более динамичной — концепции освобождения.
Приведшая к разрушению Второго храма война против Рима может служить наглядной иллюстрацией этого особого динамизма, свойственного призыву к освобождению, — не случайно на протяжении всего восстания (как, впрочем, и ещё до его начала) он оставался лозунгом наиболее непримиримо настроенной части тогдашнего еврейства. Любопытный факт: похоже, что здесь впервые в истории широкие народные слои — причём, подчеркнём, речь идёт о народе в массе своей грамотном, имевшем собственную древнюю культуру и, казалось бы, привычно находившемся в подчинённом положении, — поднялись на борьбу против иноземного владычества во имя свободы. Впервые, но далеко не в последний раз, ибо новая идеология оказалась вполне пригодной для использования её другими освободительными движениями.