Иван Болотников Кн.2
Шрифт:
Думал Иван Исаевич, думал о своих содругах, думал о крестьянах и холопах, пришедших в народную рать.
Думал!
Роща гудела прерывисто и протяжно, то с нарастающим шумом, то замолкая, и тогда на опушке воцарялась недолгая зыбкая тишина, нарушаемая лишь робким шелестом трав. Но так продолжалось недолго: задремавший было ветер вновь выпутывался из кудрявых шапок и начинал незаметно, исподволь приводить в легкий трепет невесомые листья, потихоньку раскачивать примолкнувшие ветви и вершины; но вот ветер набрал силу и дерзко загулял по роще, да так
Иван Исаевич поднялся, вздохнул полной грудью.
«Ишь какая сила! Дерева гнет. Вот так и верное дружество, все падет под его мощью. Нет, Федька, нет! Не отпущу тебя из рати».
Глава 7
В Юзовке
Село Юзовка встретило надрывными женскими плачами. У большой, с подклетом, избы толпились угрюмые мужики.
Иван Исаевич сошел с коня, спросил:
— Аль беда какая, ребятушки?
Мужики сдернули шапки, поклонились.
— Беда, воевода… Глянь-ка…
Мужики расступились. Возле крыльца лежали шесть крестьян с отрубленными головами.
— Кто? — тяжело выдохнул Болотников.
— Барин наш, Афанасий Пальчиков, — молвил один из пожилых мужиков.
— Сам убивал?
— Сам. С дворней своей.
У Болотникова гневом полыхнули глаза.
— За что он их, собака?
— За правду, батюшка, за правду, — начал рассказывать все тот же крестьянин.
Василий Шуйский, став царем, не забыл радение Пальчикова. Пожаловал дворянину крупное поместье под Болховым.
— Кормись, Афанасий. Две сотни мужиков будут на твоих землях. Служи и дале мне с усердием.
Кусок выпал жирный, но царская милость не слишком-то уж и порадовала Пальчикова: с восшествием на престол Шуйского, он ждал большего.
«Мог бы и в думные пожаловать. Сродников своих небось не забыл. Ныне и в Думе, и в приказах дела вершат», — пообиделся Афанасий Якимыч.
Царь ту обиду приметил, словами обласкал:
— Мню, при дворе хотел быть, Афанасий? Ну да не вдруг, не вдруг, сердешный. Ты уж потерпи маленько.
И трех недель не прошло, как вновь позвали Пальчикова во дворец. На сей раз Василий Иванович был озабочен. Завздыхал, заохал:
— Чу, наслышан о воровской У крайне, Афанасий? Ну что за народ, прости господи! Не живется покойно. И воруют, и воруют! Ныне опять за Расстригу ухватились, охальники!
Долго бранился, а затем, утерев шелковым убрусцем вспотевшую лысину (душно, жарко в государевых покоях), молвил о деле:
— Ты вот что, Афанасий. Поезжай-ка в Волхов с моей грамотой. Сказывай люду, что никакого царевича Дмитрия нет. Сгиб божьим судом, от черного недуга. О том царица Марья всенародно крест целовала. Повезешь и от Марьи грамоту. О святых мощах царевича не забудь изречь. Лежат мощи в Архангельском соборе. Сумленье возьмет — пусть от всего града посланцев шлют. Покажем. Покажем и икону чудотворца Дмитрия. И ты с образком поезжай. В храм
— Отбуду, государь, — поклонился Пальчиков. — Да токмо… как бы это молвить…
Когда Василий Иванович был еще князем, Пальчиков в разговорах не стеснялся. Ныне же перед ним был царь, а с царями ухо держи востро.
— Чего мнешься? Сказывай!
— Скажу, государь, — решился Афанасий Якимыч. Разгладил пышную бороду и молвил смело, напрямик: — Худо на У крайне. Мужик там бунташный, да и в городах неспокойно. Злобится народ. По всем северским и польским городам смута.
— Ведаю, ведаю! — раздраженно пристукнул посохом Василий Иванович. — Чего попусту глаголить?
— Не попусту, государь. Я к тому, что на крамольную Украйну надобно многих людей послать. Многих, государь, и не одну сотню. Заткнуть ворам глотку. Ехать по городам не токмо с царскими грамотами, но и с патриаршими. Народ — христолюбив. Патриарх же — пастырь мирской, отче Руси, первый от бога. Его-то пуще послушают. А еще, — Пальчиков осекся, поразившись лицу царя: Василий Иванович позеленел от злости. Афанасий запоздало опомнился. Патриарх Гермоген не любит Шуйского, помыкает им, помыкает открыто. Царь же Василий честолюбив, гордыни в нем через край, зол он на Гермогена.
— Забылся, Афонька! — Шуйский замахнулся на Пальчикова рогатым посохом, затопал ногами. — Чего ты мне Гермогена суешь? «Пуще послушают!» Царя низить?!
— Прости, государь! И в мыслях не было. Клянусь Христом! — перекрестился Афанасий Якимыч.
— «Мирской отец, первый от бога!» — не унимался Василий Иванович. — Не будет того, Афонька! Не попы государю указ, государь — попам. Бог на небе, царь на земле. Царь — первый от бога, царь!
Не день и не два казнил себя Афанасий Якимыч за оплошку. Василий Иванович злопамятен, не сейчас, так потом воздаст. Шуйский ничего не забывает. На прощанье царь поулегся в гневе, поостыл.
— Ты, Афанасий, завсегда мне радел, и ныне крепко верю в тебя, сердешный. Мыслю, не подведешь, послужишь царю. Неси мое слово в народ, пресекай смуту. Я ж тебя не забуду.
Пальчиков «пресекал смуту» не только в Волхове, но и в Белеве, Одоеве, Козельске… Неустанно рыскал по волостям и уездам, хулил Расстригу, вовсю ратуя за царя Шуйского.
Василий Иванович наделил своего посланца небывалой властью:
— Крамольников неча на Москву везти. Казни на месте. О том я судьям и воеводам отпишу.
Казнил! Казнил за любое воровское слово. Волховский воевода — и тот не устрашился.
— Зело лют ты, Афанасий Якимыч. Кабы хуже народ не озлобился. Чай, не опричники. Поуймись.
— Воров жалеешь? — вскипал Пальчиков. — Они небось нас не жалеют. Слышал, как Ивашка Болото дворян под Кромами посек? Тысячи изрубил. Нет, воевода, не уймусь. На мужиков давно опричников надо. При Иване Грозном на карачках ползали, слова сказать не смели. А тут им волю дали, распустили. Вот и взбрыкнулся мужик. Рубить и вешать нещадно!