Иван Кондарев
Шрифт:
— Хорошо, — сказал он. — Но прежде чем делиться, подумай, посчитай. От расчетов голова не болит. Я, братец, из тех людей, которые живут своим умом и только ему верят. На фантазиях да на «ох» и «ах» далеко не уедешь. И когда я решаю что-то, иду прямиком, но, если нужно, и раздавить могу. Я стою на своем — тут уж ни жалости, ни милости. Верю только своим глазам, своему разуму — и если знаю, что прав, закрываю глаза и уши от чужих криков затыкаю… И тебя сотру в порошок, как любого другого, ежели станешь на моем пути… Но не об этом сейчас речь, а о моих планах, о которых сейчас скажу. Пусть слышат твоя жена и мама, чтобы не упрекать и не проклинать меня потом. Корчму ликвидируем в ближайшие дни и все, что лежит под навесом, сложим в ней. Займемся бакалеей и скобяными товарами — оптом и розницей, с фирмой с нынешнего дня дела веду я, а не Никола Хаджидраганов. Он нам человек близкий и даже родственник —
— Ах, ты меня запугиваешь! — вскричал Костадин.
Такие опасения не раз возникали у него, и вот теперь они оправдались. Манол терпеливо и настойчиво плел свои интриги, стараясь подчинить его своей воле.
— Я тебя не запугиваю, а только объясняю, как поступлю с тобой, если ты меня вынудишь, — сказал Манол, когда заметил, что лицо Костадина исказилось от злобы. — Я, братец, все время играю с деньгами, и, если ради тебя мне отступиться от этого, я пропал! Понимаешь? Деньжата — это торговец, деньжата держат тебя в своей власти. Или ты пляшешь под их дудку, или же они тебя выкидывают на свалку. В каком мире ты живешь? Мне тяжко говорить тебе об этом, у меня душа болит, раз ты меня не понимаешь. Учился в коммерческой гимназии, а рассуждаешь, как молокосос. Если хочешь иметь ключи и книги, надо торчать в лавке. Матушка, я прав? Скажи и ты, сноха, неужто я ему зла желаю? Если я не прав, отдам ему все и оставлю этот дом, пойду в грузчики!
Костадин был поражен. На лице брата он видел страдание. И его впервые осенила мысль, что и Манол может страдать, что и у него есть сердце. Но мечта об усадьбе, насилие, которое совершал Манол над его волей, заглушили эту мысль. Костадин встал, вены на шее у него вздулись, гнев и мука исказили его похудевшее лицо.
— Ты меня все время обманывал! Каждый день… Я буду делиться! Я согласен судиться, давай!
На него набросилась Джупунка:
— Ну чего ты хочешь, чего кипятишься, как боров? Брат твой для кого деньги наживает — для меня, что ли? Чтоб я их себе под подушку складывала? У-у, взбесился совсем! Если ты решил делиться, я вам от своей доли не дам ни гроша. На-ка вот, выкуси! — и она сунула кулак ему под нос. — Дом мой станешь продавать с торгов… Ты что, одурел, рехнулся, что ли? Господи, от добра своего бежит! — Старуха бросила злобный взгляд на сноху, которая слушала с побледневшим лицом.
— Убирайся! Что ты, что он — все вы заодно! — закричал Костадин и оттолкнул ее.
— Оставь его, мать. Рваный мешок не наполнишь!
Манол наклонился, чтобы взять со стола книги и ключи, но Христина протянула к ним руку, и Манол отдернул свою. Костадин, однако, не видел этого, потому что в ту минуту уже кинулся к лестнице. Он не знал, куда бежать, но бежал, чтобы не совершить чего-нибудь
Христина позвала его ужинать, и он поднялся наверх, бросил на скамью соломенную шляпу и приготовился сесть на свое место.
— Коста, иди помой руки, — сказала ему жена.
Он поглядел на нее сердито, но подчинился. Его душила глухая злоба, которая усиливалась оттого, что он не мог сказать, в чем же она виновата. Его удивляло ее спокойствие, и пока они ужинали, он чувствовал, что она самое близкое ему существо, и в то же время что-то в ней оставалось для него непостижимым, скрытым он него, чего он не мог высказать словами. Манол и мать молчали, и Костадин поспешно встал из-за стола и пошел мыться.
Он вошел в домашнюю баню, похожую на чулан, где горела лампа и от большого котла с горячей водой поднимался пар. Пока он мылся, с радостью ощущая, как теплая вода смывает усталость с его мышц и успокаивает нервы, он думал о разделе и о доводах брата. И чем больше он старался их опровергнуть, тем яснее сознавал, что Манол прав, что каким-то дьявольским способом он привязал его к себе.
Христина ждала его в постели, она уложила свои чудесные волосы вокруг головы наподобие короны. Она улыбалась, но ее большие глаза смотрели задумчиво.
— В соседней комнате я оставила тебе чистое белье. Иди надень.
Он вернулся в спальню, похожий на белый призрак, скулы, нос, волосы у него блестели.
— Ты похудел, Коста, — озабоченно заметила Христина.
Когда он подошел к кровати, он увидел на стуле конторские книги и ключи и закричал:
— Зачем ты их взяла?
— Тебе надо поглядеть.
— Убери, я не загляну в них ни за что!
Он хотел было вынести их из спальни, но Христина схватила его за руку. Костадин потащил ее за собой. Она повисла на нем и, встретившись взглядом с его сердитыми глазами, тихо сказала:
— Почему ты на меня так зло смотришь? Что я тебе сделала? Завтра вернешь ему, если хочешь, но прежде загляни в них. Может, Манол обманывает насчет капитала. — И она продолжала держать его за руку, полусидя на постели в своей розовой ночной сорочке, от которой пахло «Ледой» и нежным ароматом женского тела.
Он уступил и, вздохнув, лег возле нее. Она задула лампу. Он лежал на спине, мрачный, чужой. Прошло несколько минут. Христина сказала в темноте:
— Я не вмешиваюсь в твои дела, Коста. Я только прошу тебя, не торопись, да и ссориться нет никакого смысла. Тебе надо быть практичнее, в последнее время ты стал очень вспыльчив.
— Ты не знаешь, какой он хитрец. На что только он не способен!
— Не думай сейчас об этом. Завтра.
Она придвинулась к нему, уверенная в своем супружеском праве, обвила рукой его шею и поцеловала — сначала робко, потом горячо. Он хотел было ее оттолкнуть, сказать ей, что она тоже не хочет, чтобы у них была своя усадьба, что она на стороне Манола, но он не был убежден в этом, да и не в силах был так поступить. Христина смело прильнула к нему, прижалась всем телом. Костадин обнял ее, хотя сознание его было совершенно трезво, и в эту минуту он знал, что она хочет заставить его не думать о разделе; про себя называя ее коварной, пиявкой, он отвечал на поцелуи, сжимал в объятиях ее теплое тело, жаждавшее любви…
Когда покойника выносили из траурной гостиной, Александр Христакиев подумал, что вместе с хаджи Драганом уходят из жизни этого дома и старинная резьба на потолке работы тревненских резчиков, и дважды кованные двери с мозаичным орнаментом, и такие же старинные гардеробы и стенные шкафы, потому что некому больше все это ценить. Потрясающим было впечатление, когда по лестнице выносили длинный черный гроб, который все же оказался тесным, и старик лежал в нем, выдаваясь вверх грудной клеткой, белобородый, словно древний патриарх, скрестив свои большие тощие руки на груди, под орденами — двумя турецкими и одним болгарским, пожалованным князем Фердинандом Первым, — которые поблескивали из-под белых и бледно-розовых хризантем. Его черная шляпа лежала на животе, чтобы он предстал перед господом богом таким, каким его знали граждане К., когда он возвращался из церкви и когда портные, шорники, мелкие чиновники, подмастерья — все вставали, чтобы приветствовать его поклоном, потому что хаджи Драган был знатным, почитаемым человеком в городе, последним столпом старинного чорбаджийского рода, вполне достойным носить княжеский титул.