Иван Сусанин
Шрифт:
Изрядно навалились мужики на барскую ниву. И староста в сторонке не стоит: раньше всех к ниве приходит и до заката солнца уходить не торопится. А коль староста до седьмого поту ломит, то и мужикам зазорно серп за плечо вешать.
Управился мир в урочный срок и на старосту поглядывает. А тот, утерев рукавом посконной рубахи соленый пот со лба, сказывает:
— За свои нивы надо браться, мужики. Хлеб ждать не будет. А коль в гульбу ударимся, жито прозеваем. Не лучше ли нам с угощением повременить до конца страды?
Мужикам, конечно, попировать хочется,
Глава 5
УСТИНЬЯ И АНТОНИДА
Староста возвращался из леса (приглядел в барской пуще дерева для гати), когда увидел подле крайней избы Деревнищ вдовую женку, лет тридцати пяти, в белом холщовом сарафане. Поклонилась в пояс:
— Беда у меня, Иван Осипыч. Печь развалилась. Глянь, как топится.
Сусанин вошел в избу. Печь растрескалась, изо всех щелей валил дым.
— И полешки сухие, а проку? Укажи, милостивец, печнику придти, а я уж ему овечку пожалую.
— Укажу, Устинья.
Женка красотой не отличалась. Была невысокого роста, слегка полноватая и курносая, лишь васильковые глаза выделялись на ее полнощеком лице.
— А кого укажешь, милостивец?
Иван Осипович перебрал в уме мужиков Деревнищ и крякнул. Вроде бы и есть два толковых печника — Сабинка и Фома, но первому Устинья будет не рада: черств и занозист, а второго жена не отпустит. И без того на статного Фому девки заглядываются, а уж вдовая женка своего не упустит, никак истомилась без мужней ласки. Страсть ревнивая была жена у Фомы!
— Не ведаю, кого тебе и посоветовать, Устинья. Разве сам возьмусь..
— Да у тебя, милостивец, и без моих забот дел хватает.
— Ныне дел поубавилось. Жито в сусеках, а в зазимье можно и чресла распрямить. Ныне глины и песку привезу.
Женка рухнула на колени.
— Век за тебя буду Богу молиться!
— Да ты что, Устинья? Встань, я тебе не барин.
— Для нас ты больше барина. У него хоть и высок терем, а наших бед ему не видно.
Женка горестно заплакала.
— Да встань же, сказываю! Будет тебе печь.
Поднял женку за плечи, а та на миг прислонилась к нему крепкой округлой грудью и, продолжая всхлипывать, говорила:
— Благодарствую, милостивец. Без печи не проживешь.
Иван Осипович, почувствовав прикосновение женского тела, вспыхнул и тотчас отстранился от Устиньи, словно испугавшись чего-то. Но он всю дорогу до дому будет чувствовать это прикосновение, разбудившие его затаенные грешные мысли, лежавшие под спудом.
На другой день он поднялся пораньше, облачился в работную сряду, положил в котомку лепешек и полкаравая хлеба, кой-какое печное сручье и отправился в Деревнищи, родное селение, в коем когда-то появился на Божий свет, и в коем прожил семь лет, а затем отец за неделю до Юрьева дня, заплатив барину пожилое, запряг лошаденку в телегу и поехал искать нового господина, в надежде обрести более сытную жизнь.
«Чем же не угодили отцу Деревнищи? — вспоминал Иван Осипович. — Сколь лет миновало. На барина, кажись,
И вдруг всплыло в памяти жаркое засушливое лето, когда потрескалась земля, пересохли пруды и болота, обмелели реки, а хлеба так и не поднялись, так и не вызрели, угаснув на корню. Не довелось даже за серп взяться.
Отец ходил удрученный.
— Ни сена, ни хлеба, даже болота горят.
Все лето с Исуповских болот тянуло дымом, кой заволакивал все окрестные поселения. Он рассеялся лишь в грязник, когда, наконец, небо затянуло сумеречными клокастыми тучами и полились запоздалые дожди, кои уже никого не радовали. Деревнищи охватил голод. Знахарки предрекали:
— Без Бога в душе живете. Храма в деревне нет, вот и огневался Господь. Три лета дожди будут лить, весь люд вымрет.
Кое-кто поверил знахаркам, а среди них и отец, кой и покатил в чужой Ярославский уезд, но и там не обрел счастливой доли…
Каждый раз, проходя мимо родительского дома, Иван Осипович останавливался и снимал шапку. Ни деда, ни бабушки он так и не ведал: умерли до его рождения. А вот изба, срубленная из толстенных сосновых бревен, еще незыблемо стояла, потемневшая от времени, все с теми же волоковыми оконцами и осевшим, покосившемся двором.
Еще не будучи старостой, он не удержался и зашел в отчую избу.
— Прости, хозяин. В сей избе я когда-то родился, дозволь глянуть.
— Вона как. Глянь. За погляд денег не берут.
С трепетным волнующим чувством Иванка оглядел печь, закут, полати, огладил ладонью лавку, а затем зашел в сумеречную чуланку, в коей он иногда спал в летнее время. Господи, почитай, ничего не изменилось. Родная изба из кондовых бревен, пропахшая смолой и дымом, и согревавшая сердце. Сколь новых хозяев в ней перебывало, но изба всё помнит, ничего не забывая и никого не осуждая, как не осуждает мать сыновей, уходящих в чужие края в поисках лучшей доли…
Устинья печь не затапливала: ждала умельца, хотя до конца не верилось. В кои-то веки было, чтобы сам староста очаг ставил. Еще вчера у избы свалили песок и глину. Как деревня на то глянет? Здесь каждый шаг на виду. Да и что шаг? На одном конце деревни чихнешь — на другом слышно. Бабы злословить примутся, а мужики хихикать да судачить. Для языка нет ни запора, ни запрета. И зачем только Иван Осипович ставить печь навязался? Уж лучше бы не приходил.
Но тот спозаранку заявился. Поздоровался, скинул котому на лавку и молвил:
— Икону и посуду вынеси в чулан. Начну печь разбирать.
Вынул лепешки, спросил:
— Корову управила?
— Управила, милостивец. Она у меня удойная.
— Вот и славно. Чу, без печева осталась. Поешь лепешек с молоком.
Устинья едва вновь старосте в ноги не кинулась, но тот упредил:
— Вот заладила. Смотри, осерчаю.
— Не стану боле, милостивец.
— И милостивцем меня не кличь. Имя есть.
Иван Осипович за каких-то два часа разобрал печь, а затем пошел месить глину с песком. Устинья носила бадейками воду…