Иван Сусанин
Шрифт:
— Колдобина на колдобине, да и гатей не перечесть. Не растрясло еще тебя, Ксения?
Ксения стойко крепилась:
— Не растрясло, Федор Никитич, а вот за карету побаиваюсь.
— Немцы хвастались, что карета любые дороги выдержит.
— Поди, на свои дороги уповали, — молвил Иван Васильевич. — На Руси же дороги скверные, ухабистые, а то и вовсе непроезжие. Сколь гатей перед имением пришлось выложить. Уж ты наберись терпения, Федор Никитич.
— Мне, дорогой тесть, терпенья не занимать. О дочери твоей забочусь.
Ксения
Но минуют заповедные дни и вновь супруги предавались бурным, неистовым ласкам, еще не ведая о том, что их безудержная страсть приведет к рождению Михаила, будущего государя всея Руси…
— Приближаемся, — молвил Шестов, и лицо его приняло озабоченный вид.
Как там Агрипина, и все ли улежно в имении? Жена, конечно, готовилась к встрече в поте лица, да и староста на печи не отлеживался. Старательный, вездесущий, без дела минуты не посидит. И все же волнение не покидало: всего не предусмотришь. Бывает, мелочь испортит всю обедню. А мужики? Придут ли в нужный час и чинно ли встретят господ? Не забудут ли приветственные слова, кои им должен вдолбить староста. С мужиком всякое может приключится, такое ляпнет, что стыда не оберешься. А священник Евсевий? Молодой, знатных гостей не доводилось встречать. Сумеет ли без робости дать благословение? О, Господи, помилосердствуй!..
Но опасения Ивана Васильевича оказались напрасными: и Епишка вовремя колоколом праздничный звон сотворил, и староста чинно хлеб-соль поднес, и принаряженные мужики лицом в грязь не ударили, и священник Евсевий со своим малочисленным причтем, оказался на высоте.
Довольный Федор Никитич, встреченный небывалым для Москвы почетом и радушием (чернь Москвы все последние годы, озлобленная опричниной, Ливонской войной, произволом приказных людей не пылала любовью к боярству), даже шапку снял перед миром.
— Спасибо, мужики. Порадовали вы меня. Жалую бочонок вина!
Звонарь Епишка, успевший прибежать от храма Воскресения, бухнулся на колени.
— Живи во здравии триста лет, благодетель! Всякое брашно приедчиво, а винцо никогда.
— Никак, уважаешь винцо?
— А кто ж его не уважает, благодетель? Курица и
— Однако, вино с разумом не ладит.
— Истину глаголешь, благодетель. Мужик напьется — с барином дерется, проспится — свиньи боится.
Иван Шестов, стоя чуть позади Романова, погрозил Епишке кулаком. Дурень! И надо же такое ляпнуть.
Федор Никитич согнал улыбку с румяного лица.
— Встань! Буде на коленях елозить. Во хмелю можешь и с барином подраться?
Епишку закрыл своей широкой спиной староста.
— Не слушай неразумного, боярин Федор Никитич. Во хмелю, он и мухи не обидит. У него язык без костей.
— Ну-ну, — миролюбиво кивнул Романов и глянул на тестя.
— Заждалась, поди, нас Агрипина Егоровна.
— Заждалась, Федор Никитич. Пожалуй, в хоромишки мои.
«Хоромишки» — мягко сказано. Добрые хоромы предстали перед Федором Никитичем. Срублены из четырех изб, связанных сенями. Над избами возвышались повалуши и башенки-терема, искусно изукрашенные золотистыми, зелеными и красными шатрами, наподобие кокошников. Всюду красочная живопись, петушиная резьба да цветистое кружево, мастерски вырезанное из дерева.
— Да ты, Иван Васильевич, никак даже изографов приглашал.
— Отец мой. Страсть любил во всем красоту. Он и храм Воскресения зело дивный поставил.
— Заметил, Иван Васильевич…
Вскоре с господского двора холопы выкатили бочонок вина и принесли всякой снеди в коробах.
Мужики довольно загалдели, однако скопом к бочонку не полезли. Первый ковш по давно заведенному побыту осушал староста, а за ним — почтенные старцы, кои доживали свой век, но ковш в руках еще держали.
Епишка, ожидая своего череда, глотал слюну и ворчливо подгонял стариков:
— Едва лаптями шаркают, а винцу радехоньки. Помене, помене лакайте, пни трухлявые!
В избу старосте было доставлено особое приношение — кубок заморского вина и зажаренная утка на медном блюде, что означало: хозяева имения и боярин Романов ублаготворены его радением. Но Ивану Сусанину было не до утки: надо идти к мужикам. Староста есть староста. Пиршество мужиков идет подле барского тына. Дело дойдет до веселья, плясок и песен. Того побыт не возбраняет, но упаси Бог, если в пьяном угаре взорвется русская душа и загуляет буча. Глаз да глаз за бражниками.
После дальней дороги всегда полагалась банька. Иван Васильевич, большой любитель попариться, шел к мыленке с Романовым не без гордости: такую баню не грех любому боярину показать.
Мыленка Шестова помещалась не в подклете, как у многих господ, а на одном ярусе с жилыми покоями, отделяясь от них только мовными сенями. В сенях стояли лавки и стол, крытые красным сукном, на кою клали мовную стряпню: мовное платье, колпаки, простыни, опахала тафтяные.