Иванов катер. Не стреляйте белых лебедей. Самый последний день. Вы чье, старичье? Великолепная шестерка. Коррида в большом порядке.
Шрифт:
– Так.
– Директор сделал пометку на календаре.
– В постройкоме?
По одному, по двое собирались на оперативку производственники: начальники участков, мастера, снабженцы. Здоровались с директором, с Иваном, рассаживались вдоль длинного стола, шептались, шуршали газетами. Иван умолкал, потом начинал рассказ снова, сбивался, но все-таки изложил главное: как бы скостить с Никифорова долг.
– Это возможно?
– спросил Федоров у главбуха.
– В принципе есть один ход: взять на себя задолженность за
– Подработайте.
– Федоров опять записал что-то на перекидном календаре.
– И скажите Пронину насчет подарков семье.
От директора Иван пошел в бухгалтерию, получил премиальные на экипаж. Настроение у него было почти праздничное, и он тут же решил, что и он и Еленка должны отдать свои премии Федору.
Когда он вернулся на катер, художник уже кончил подкрашивать бортовые надписи. Иван полюбовался новым названием "Волгарь", выведенным на носу и на семи ведрах, стоявших на крыше рубки, - по букве на каждом ведре. Теперь художник выписывал это слово на спасательных кругах. Он пожал Ивану руку и молча протянул свернутые в трубку листы:
– На память.
Иван развернул: это были портреты команды, еще вчера висевшие возле конторы. Скуластые лица сурово глядели вдаль.
Потом они с помощником спустились в моторное отделение и долго возились, регулируя двигатель. Закончив, отогнали катер к затопленной барже и пошли в столовую, потому что Еленка уехала со стариками покупать долгожданную телку.
В столовой было шумно. Потолкавшись в очереди, долго блуждали с подносами, выискивая свободный столик.
– Иван Трофимыч! А Иван Трофимыч!…
Из угла махал незаметный морщинистый мужичонка неопределенного возраста, одетый в старенькую рубаху, аккуратно застегнутую до самого горла. У ног его лежал ватник, в швы которого навеки въелась древесная пыль, и большой ящик с плотницким инструментом.
– Здорово, Михалыч, - сказал Иван, подходя.
– Что-то давно не виделись.
– На запани работал, - очень радостно объявил Михалыч, торопливо глотая второе.
– Ты садись, Трофимыч, а я стоя похлебаю: стоя-то скорее выходит.
Он вскочил было, но Иван нажал ему на плечо и усадил на место.
– Успеется, Михалыч, жуй не спеша. Дома-то все в порядке?
– Слава богу, Трофимыч, слава богу. И корова справная, очень справная коровка попалась, так что не внакладе я оказался.
Он торопливо подхватил последний кусок и встал, освобождая Ивану место.
– Игнат Григорьич телка покупает, слыхал?
– спросил Иван, садясь.
– Козу-то Машку продали они.
– Стало быть, сенцо понадобится, - понизив голос, сказал Михалыч.
– А понадобится - так ты, Трофимыч, мне свистни. Я теперь тут работаю, при мастерских: свистни, и я враз прибегу. Я на косьбу гораздый, не гляди, что мослы рубаху рвут. Семижильный я, Трофимыч, право слово, семижильный!
– Может, и свистну,
– Тебе, Трофимыч, всегда - с дорогой душой. В полночь-заполночь дочку родную отдам.
– Вот и столковались!
– улыбнулся Иван, пожимая Михалычу руку.
– Жене поклон, Михалыч. Заходи.
Михалыч ушел, волоча тяжелый ящик. К этому времени стол освободился, Сергей расставил тарелки и отнес поднос к раздатке.
– Смешной мужик, - сказал он, воротясь.
– Тихий, - улыбнулся Иван.
– Тихий да невезучий - горемыка, словом. А плотник - золотые руки. Прямо артист.
– Глядел на тебя, как на икону. Должен, что ли?
– Нет, - сказал Иван.
– Просто вышло так. Этим мартом медведь у него коровенку задрал: словно нарочно искал, кого побольнее обидеть. Ну, мужик и руки опустил: вроде пришибленный ходит и молчит. Расспросил я его, а он - заплакал, представляешь? Ну, мы и скинулись с получки, кто сколько мог, по совести.
– Ты все и провернул?
– Ну, при чем я? Работяги…
– Здоров, Бурлаков!
К столу, косолапя, шел Степаныч. Тарелка с борщом пряталась в огромных ручищах. Сел, расставил ноги, хлебнул.
– Дерьмо. Воруют, поди, гады!
– Он вдруг подмигнул Сергею.
– Вместо Никифорова, что ль? Подвезло.
Иван молчал. Сергей глядел равнодушно, но когда Степаныч бесцеремонно передвинул его тарелку, он спокойно вернул ее на место.
– Ну, как там Никифоров?
– спросил Степаныч.
– Все пластом, да? Дура Прасковья-то: в суд подать надо. А что? Точно, в суд. Пострадал на производстве - значит, производство обязано деньгу гнать по гроб жизни. Я ей говорил, а она, дура, боится. А чего бояться-то, Бурлаков? Верно я говорю?
– Не знаю, может, и верно, - сказал Иван.
– Суд - милое дело. Никто не отвертится.
– Пойдем, капитан, - сказал Сергей, вставая.
– А ты, рожа, когда меня в следующий раз за столом увидишь, лучше загодя у крыльца обожди.
– Чего-чего?… - тоненько начал Степаныч.
– Борщ за шиворот вылью, - отчеканил Сергей и следом за Иваном пошел к выходу.
– Ты что это его, а?
– спросил Иван, когда они шли к катеру.
– Нахалов не люблю. Бил, бью и бить буду - вот моя программа!
После обеда Иван прилег вздремнуть: он неделю недосыпал, за штурвалом клонило в сон. Сергей за столом тихо шуршал страницами, нещадно курил, разгоняя дремоту. Катерок тихо покачивало на волне, Иван сразу же уснул и проснулся только от женского голоса:
– Можно, что ли?
Голос был жеманным и незнакомым. Иван сел, оторопело оглядываясь:
– Кто?…
По палубе звонко цокнули каблуки, скрипнула дверь рубки, и на крутом трапе появились полные ноги. Ноги переступили на ступеньку ниже, вздрагивая круглыми коленками, и из люка выглянула Шура, стянутая шуршащим негнущимся платьем.