Из зарубежной пушкинианы
Шрифт:
А если перечитать письма Пушкина к жене, то поражаешься, как много в них не только хозяйственных, но чисто литературных и издательских забот. Пушкин делится с женой самыми сокровенными и горькими мыслями о русской жизни, о «свинском Петербурге», где живешь «между пасквилями и доносами», о горькой судьбе писателя и журналиста в России. Это ей в том же 1836 году он напишет: «Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом!» Но ведь это разговор с умным понимающим собеседником. Нет, не была Наталья Николаевна глупой, пустой и бездушной светской красавицей, хотя до ума и проницательности, например, Дарьи Федоровны Фикельмон ей наверняка было далеко. Она заботливая жена и хорошая мать. А что до сердца… Не будем забегать вперед. Подождем. Ведь у нас еще ранняя весна 1834 года.
Пока Жорж
В тот же день Пушкин заносит в дневник: «Вчера было совещание литературное у Греча об издании русского „Conversation’s Lexicon“. Нас было человек со сто, большею частью неизвестных мне русских великих людей. Я подсмотрел много шарлатанства и очень мало толку… Вяземский не был приглашен на сие литературное сборище». Тоже звучит очень современно: неизвестные Пушкину великие люди от литературы. Правда, Союза писателей в то время еще не было. Или вот запись в дневнике 20 марта. «Третьего дня был бал у кн. Мещерского. Из кареты моей украли подушки, но оставили медвежий ковер, вероятно за недосугом». Пушкин писал о «телеге жизни», считая, что жизнь в России тащится, как телега. Нынче тоже с ветрового стекла автомашины снимают «дворники», и если оставляют радиоприемник, то исключительно «за недосугом». 2 апреля 1834 года в дневнике Пушкина появляется такая запись: «В прошлое воскресенье обедал я у Сперанского. Он рассказал мне о своем изгнании в 1812 году. Он выслан был по Тихвинской глухой дороге. Ему дан был в провожатые полицейский чиновник, человек добрый и глупый. На одной станции не давали ему лошадей; чиновник пришел просить покровительства у своего арестанта: „Ваше превосходительство! Помилуйте! Заступитесь великодушно. Эти канальи лошадей нам не дают“».
Когда-то могущественный министр при Александре, надежда свободомыслящей России, теперь — бесправный ссыльный, и ему не дают лошадей. Пройдет почти три четверти века, ничего не изменится, и Чехов напишет своего «Хамелеона». Ничего не изменится и позже. «Говорят, — пишет в дневнике Пушкин 16 апреля, — будто бы на днях выйдет указ о том, что уничтожается право русским подданным пребывать в чужих краях. Жаль во всех отношениях, если слух сей оправдается». Тогда слух оправдался, но частично. Полностью он оправдался сто лет спустя. А вот как Пушкин пишет в дневнике о царе. Московская почта перлюстрировала его письма к жене. Пушкин замечает 10 мая: «…я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит читать их царю… и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина!» А вот запись, сделанная 21 мая: «Кто-то сказал о государе: „В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого“».
Тургенев назвал Пушкина «самым русским человеком своего времени», а Гоголь высказал мысль о том, что Пушкин явил собою тип русского человека в его высшем развитии. А теперь скажите, дорогой читатель, положа руку на сердце, много ли русских советских писателей осмелилось (хотя бы в тайном дневнике) написать о Сталине, что в нем много от коварного восточного сатрапа, но мало от «корифея науки»? Но Гоголь все-таки прав. Время равнения на Пушкина еще не настало, но оно обязательно придет.
Читатель может подумать, что в своем «медленном чтении» мы отвлеклись и с дороги на Черную речку свернули не в ту сторону. Нисколько. Пока кавалергард обустраивается, несет службу, танцует на балах, пока его ждут роскошные комнаты Голландского посольства с драгоценным антиквариатом, восточными
Подходит к концу 1834 год. Пушкин пишет 18 декабря в дневнике: «Третьего дня я был в Аничковом. Опишу все в подробности, в пользу будущего Вальтера Скотта. Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в восемь с половиной часов в Аничковом, мне в мундирном фраке, Наталье Николаевне как обыкновенно. В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую графиню Бобринскую, которая всегда… выводит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами; но это еще не все). Гостей было уже довольно; бал начался контрдансами… Граф Бобринский, заметя мою треугольную шляпу, велел принести мне круглую. Мне дали одну, такую засаленную помадой, что перчатки у меня промокли и пожелтели… У Дуро спросили, как находит он бал.
— Je m’ennuie — отвечал он.
— Pourquoi cela?
— On est debout, et j’aime a etre assis…»[6]
Маркиз де Дуро, английский путешественник, представлялся Николаю на балу. Его фраза Пушкину понравилась. Пушкину самому и скучно, и противно. Будущий Вальтер Скотт (для которого поэт пишет) мог бы с его слов живо изобразить эту сцену. Пушкин, низкого роста, в нелепом придворном мундире, в чужой шляпе с круглыми полями, и рядом прекрасная Наталья Николаевна, выше его почти на голову, затянутая, с осиной талией… И мы, читая это описание, так и видим все будущие балы 1835-го и 1836 годов, блестящего ловкого кавалергарда, танцующего мазурку с петербургской красавицей, и поэта в полосатом кафтане, «мрачного как ночь, нахмуренного, как Юпитер во гневе»[7]. Все трое могли встретиться уже на этом балу.
Наступил 1835 год. 8 января Пушкин пишет в дневнике: «Начнем новый год злословием, на счастье…» Счастья новый год не принес. Пушкин был в тисках нужды. Чтобы сократить расходы и литературным трудом заработать деньги, надо было ехать с семьей надолго в деревню. Но царь отпуска не давал, а отставка лишала его доступа в архивы и литературного заработка. Получался заколдованный круг. Пушкин пишет в дневнике: «Выкупив бриллианты Натальи Николаевны, заложенные в московском ломбарде, я принужден был их перезаложить в частные руки, не согласившись продать их за бесценок». К 1 января 1836 года долг Пушкина превышал 77 тысяч рублей.
И это при жалованье в 5 тысяч рублей в год. А бриллианты жены поэт так и не смог выкупить до конца своей жизни. Издание «Современника», разрешенное в начале 1836 года, не облегчило материального положения.
Министр С. С. Уваров и его клеврет председатель Санкт-Петербургского цензурного комитета М. А. Дондуков-Корсаков затягивают цензурную петлю и травят Пушкина. А ведь царь обещал ему еще в 1826 году ограничить цензуру своим личным контролем. В феврале 1835 года Пушкин пишет: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже — не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дондуков (дурак и бардаш) преследует меня своим цензурным комитетом. Он не соглашается, чтобы я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати об Уварове: это большой негодяй и шарлатан…»
К концу 1835 года, когда Пушкин своим «Лукуллом» пригвоздил «негодяя и шарлатана» к позорному столбу, Сергей Семенович Уваров имел уже все мыслимые должности и звания. Одно их перечисление заняло бы страницу. Вот только некоторые: президент Академии наук, член Российской академии, член Академии художеств, министр просвещения, председатель Главного управления цензуры, член Государственного совета, Председатель комитета учебных заведений, действительный тайный советник. Эта страсть к коллекционированию должностей, званий и орденов при полном отсутствии таланта сохранится в России надолго. Еще в 1834 году Пушкин писал в дневнике о смерти Кочубея: «Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!»