Избранное: Величие и нищета метафизики
Шрифт:
Дары Святого Духа предают нас сверхъестественному вдохновению, без которого нет любви; оно возносит святые души туда, выше человека, и это — мистическая жизнь. Но и на обычном, естественном уровне есть особое вдохновение, которое тоже выше разума и, как говорил Аристотель [680] , проистекает от Бога, живущего в нас. Таково вдохновение поэта. Потому и можно назвать его Божьим человеком. Как святого? Нет. Как героя: δίος "Εκίωρ [15*] .
[680]
Или, вернее, автор «Евдемовой этики»: «Быть может, кто-либо усомнится, не счастливая ли удача такого человека заставляет его желать того, чего должно, и когда должно. Без размышления, расчета или обсуждения думает он о наиболее подобающем и желает его. В чем причина этого, если не в счастливой удаче? Но что же она такое, эта удача, и как возможны столь счастливые внушения? Мы исследуем здесь вопрос: что служит началом движения в душе? Ясно, что как во вселенной, так и в душе это начало — Бог. Божество в нас каким-то образом приводит в движение все… Начало разума — не разум, а нечто высшее. Но что же превосходит и знания и ум, как не Бог?…Вот почему древние говорили: счастливы те, которые без расчета побуждаются к правильным действиям. Это исходит не от собственной их воли, а от присутствующего в них начала, которое выше их ума и воли… Иные благодаря божественному вдохновению даже провидят будущее»[14*].
Не одними только древними философами признается это особое влияние Бога в естественном порядке — признают его и теологи. Я приведу здесь составленную
[15*]
Божественный Гектор (греч.).
Слова и слог для него — только материал. Из них творит он то, что несет духовную радость и отражает хоть как-то звездную ночь бытия [681] . Он подмечает в предметах и выводит на волю сколь угодно слабый отсвет духовного; его незрячий взгляд встречает в лоне творения взгляд Божий. Богословы говорят, что у Писания много буквальных смыслов; у вещей, созданных Богом, бесконечное число таких смыслов. Святой завершает в самом себе дело Страстей, поэт — дело Творенья. Он помогает ладу Господню и соприроден тайным силам, играющим в мироздании.
[681]
Очень часто забывают, что понятия, представления для поэта всего только средство — и знак. Вы нам говорили об этом в один из наших недавних вечеров. Суждения о стихах почти всегда бывают ошибочны: ясное стихотворение — это хрусталь, темное — агат; люди восхищаются первым, потому что усматривают в нем что-то им знакомое, и осуждают второе, потому что ничего в нем не узнают, или же хвалят его, улавливая там какие-то настроения, какие-то отголоски, что-то им напоминающие. А следовало бы смотреть на чистоту материала и качество шлифовки. И на духовный луч, который там отражается.
Так, в своей духовной сути, поэзия выходит за пределы всякой техники, мало того — за грань искусства. Можно быть поэтом и ничего не писать — окрещенный младенец наделен освящающей благодатью, а он еще никак не действует. Поэзия относится к искусству, как благодать — к нравственной жизни.
Поэзия — образ божественной благодати, и потому, что она раскрывает то, что едва сквозит в естестве, и потому, что сквозь естество проглядывает Царство Божие. Поэзия, сама того не зная, дарует нам предчувствие сверхъестественной жизни, смутную тягу к ней. Я вспоминаю слова Бодлера: «Через поэзию, и сквозь поэзию, через музыку и сквозь музыку провидит душа те радости, которые ждут нас за гробом». «И когда, — продолжает он, — какие-нибудь чарующие стихи вызывают на глазах слезы, то слезы эти свидетельствуют не об избытке наслаждения, а скорее о некой нетерпеливой скорби, о мольбе нервов, об изгнанной в мир несовершенства природе, которая желала бы немедленно, на этой самой земле, обрести открывшийся для нее рай» [16*] .
[16*]
Ch. Baudelaire. Notes nouvelles sur Edgar Poe. Préface aux «Nouvelles Histoires extraordinaires». Вторая цитата дана в переводе В.П. Гайдамака.
Тайны эти Вы знаете лучше нас. Кто понял яснее, чем Вы, какая евангельская мудрость отражена в очарованной стихами душе? Она требует узкого пути, она поражена священной немощью. Вы сказали, красота хромает — Иаков хромал после брани с Ангелом, а св. Фома говорил, что хромает созерцающий, ибо, познав кротость Господню, он кренится набок, чтобы не опираться на мирское. Поэзия, в определенном смысле, не от мира сего. Царство ее тоже среди нас, внутри нас; она тоже — ничто, малая малость, слабый свет, который достигнет силы в полдень. В своем, особом роде она взыскует духа бедности, оставляет все ради высшего, обретает свободу в лишениях. От стихотворца ей нужен подвиг смирения, но такой, чтобы разум и воля были живы, — не автоматизм безумца, не пыл одержимого, а свободное и неусыпное послушание души, ведомой Духом Божиим.
Вы скажете, это служит благу, но не Благу. Все шедевры, какие только есть, не дадут одного доброго порыва. Мы с Вами, Жан, отдали бы все поэмы и системы за тихий покой съединенной с Богом души, которого не заметят и ангелы.
Но искусство — не там, где благо человеческое [682] . Отсюда его сила — оно свободно от всего человеческого, оно не обязано, как здравомыслие, подчиняться заранее поставленной цели; выбираясь из мешанины случайностей, из смут свободной воли, оно само ставит цель, властно господствует над материалом. Но отсюда же его слабость. Если художник обладает духовными добродетелями, то это добродетели secundum quid, в определенном отношении [683] , хотя они и реальны, ибо подражают духовной силе и добродетели святого, никогда не достигая их. Поистине трагично! Ведь он знает всю суровость духовной жизни, но не обретает сокровенного мира, которого не даст ничто земное. Он должен немилосердно выпрямлять и волю, и все силы желаний ради цели, которую ставил не он.
[682]
«Деятельность (agibile) в узком смысле, как понимали ее схоласты, состоит в свободном применении наших способностей, или в осуществлении свободного выбора, не в отношении самих вещей или создаваемых произведений, а лишь относительно применения нашей свободы…
Творчество (factibile), в отличие от деятельности, схоласты определяют как производящее действие, которое соотносится не с тем, как мы распорядимся своей свободой, а лишь с самим создаваемым произведением.
Это действие является должным и благим в своей сфере, если оно сообразуется с правилами и целью создаваемого произведения; и результат его, если оно окажется благим, — в том, что произведение будет хорошим само по себе. Таким образом, творчество всегда подчинено какой-либо частной, обособленной и самодовлеющей, цели, а не общей цели человеческой жизни, оно имеет отношение к благу или совершенству не действующего человека, а создаваемого произведения.
Область творчества — это и есть область искусства в самом широком смысле слова» (Искусство и схоластика, <гл. Ш>. Пер. Н.С. Мавлевич).
[683]
Позвольте мне повторить уже сказанное мною в другом месте: «Он не должен ни на йоту отклоняться от линии искусства, должен постоянно и бдительно остерегаться не только банального соблазна легкого пути и успеха, но и тысячи более изощренных искушений, не допускать ни малейшего ослабления внутреннего напряжения… Художник обязан трудиться ночами, блюсти свою чистоту, добровольно уходить с тучных, вспаханных земель на каменистую, неизведанную целину. В некоторой сфере и в некотором отношении, а именно в сфере творчества и в отношении блага произведения, он должен быть смиренным, великодушным, благоразумным, честным, простым, чистым, невинным… Вот почему он так легко впадает в тон моралиста, когда говорит или пишет об искусстве, — ведь он ясно понимает, что обязан лелеять некую добродетель» (Искусство и схоластика, гл. IX. Пер. Н.С. Мавлевич). Приведу еще одну цитату: «В нас обитает ангел, которого мы постоянно оскорбляем. Мы должны быть хранителями этого ангела. Тщательно оберегай свою добродетель чудотворства, ибо, проведав, что ты миссионер, они вырвали бы тебе ногти и язык» (<Ж. Кокто. У Петух и Арлекин).
Какие бы побужденья ни влекли его, чего бы ни стоило целомудрие творчества, само по себе оно не поможет спасти душу. И все же это — истинное целомудрие, оплаченное многими муками сотворенной души; оно отображает другую чистоту, тем самым к ней приуготовляя. Благодать подтолкнет чуть-чуть, спящий скользнет самую малость по отлогим склонам небес — и повернется на другой бок, и проснется, и узрит Бога. Бог ведь знает наши труды, всю изнанку наших усилий. Он всюду расставил ловушки побуждающей благодати
Поймите меня правильно. Как и философию, я принимаю поэзию только перед Богом, а значит — вообще не принимаю. Я показываю ее величие, ибо никто не подходит так близко к невидимому, как мудрец и поэт, разве что святой, но он — единый дух с Богом и потому бесконечно ближе всех других. Показываю я и благо, которое мы, люди, из поэзии извлекаем [684] . Бесполезные сами по себе, поэзия и всякое искусство нужнее роду человеческому, чем даже хлеб, ибо предрасполагают нас к жизни духа.
[684]
«Никто, — говорит св. Фома, — не может жить без наслаждения. Поэтому тот, кто лишен духовных наслаждений, предается плотским».
Св. Франциск беседовал с животными. Когда благодать восстановит хоть что-то из райской невинности, невинность эта действительна; искусство же восстанавливает рай в образах — не в жизни, не в человеке, а в произведении. Вот там — только лад и красота, там нет раздора, чувство и дух в мире, чувственность уходит в свет, телесный жар — в разум, все человеческое устремляется к небу.
Даже в том, что касается греха, искусство подобно благодати. Кто не побывал в царствах зла, не поймет толком этого мира. Стоик не знает их (он не верит в дьявола), святой — знает прекрасно. Искушения учат его, и жалки рядом с ними греховные ухищрения приличных молодых людей, боящихся отстать от жизни; с учителем своим он сходит в ад [685] , он накоротке со старым врагом и, чуждый злу, знает его тайники и повадки. Почему же? Потому, что он искупает зло молитвой и мукой. Он берет грехи на себя и алхимией Спасителя преображает их в милосердие.
[685]
Помещаю здесь два отрывка из письма о. Сюрена, великого духовного подвижника, который изгонял в Лудёне бесов из одержимых и сам в течение двадцати лет был одержим. Он писал своему собрату, иезуиту о. д'Аттиши, в Рен:
«…С того времени как отправил я Вам последнее письмо, я впал в состояние, вовсе мною не предвиденное, но вполне согласное с Божьим промыслом о моей душе. Теперь я уж не в Марене, а в Лудёне, где и получил письмо Ваше. С недавних пор я пребываю в постоянном общении с демонами, отчего обрел я сокровища, о которых коротко не расскажешь и которые заставили меня более, чем когда-либо прежде, дивиться благости Божией. Хочу рассказать Вам кое-что, и рассказал бы больше, будь Вы человеком более скрытным.
Я вступил в противоборство с четырьмя демонами, из самых могучих и злобных обитателей ада, — это я-то, чьи слабости Вам известны. По воле Божией сражения наши были столь жестокими, а поползновения на меня столь частыми, что изгонять нечистых духов приходилось беспрерывно, ибо враги появлялись украдкой, ночью и днем, досаждая тысячью разных способов. Вы можете представить себе, как отрадно полагаться на одну только милость Господню. Об этом нечего и говорить. Мне будет довольно того, что, зная о моем состоянии, Вы станете молиться за меня. Так вот, уже три с половиною месяца я никогда не бываю один: надо мною всегда усердствует какой-нибудь демон. Дело зашло так далеко, что Господь попустил, видно за грехи мои, нечто, быть может, никогда еще не виданное в Церкви, — когда отправляю я свои обязанности, демон выходит из тела одержимого и набрасывается на мое, вселяется в меня и мучает, на глазах у всех трясет меня и корчит, завладевая мною на долгие часы, вроде как бесноватым. Не могу Вам описать, что происходит тогда со мной, и как дух этот соединяется с моим, не отнимая у меня ни ясности сознания, ни свободы моей души, но делаясь, однако ж, словно другим моим "я", как если бы у меня было две души, из коих одна лишилась своего тела и способности пользоваться органами его и держится в стороне, глядя, как действует та, что в него вошла. Два духа сражаются на поприще, каковым стало мое тело, и душа точно раздвоилась; в одной своей части она подлежит дьявольским наваждениям, а в другой — испытывает побуждения, свойственные ей либо внушаемые Богом. При этом чувствую я великую умиротворенность по благоволению Божию, и даже не ведаю, как приходят безудержная ярость и враждебность к Нему, вызывающие неистовые порывы отвергнуться Его, которые изумляют тех, кто их наблюдает. В одно и то же время я ощущаю великую радость и умиление, а с другой стороны — печаль, изъявляемую в сетованиях и вскриках, подобных бесовским. Я чувствую на себе состояние проклятия, страшусь его и ощущаю себя точно уязвленным жалами отчаяния в той чуждой душе, которая кажется мне моею, а другая душа, в целости сохраняя веру, смеется над таковыми чувствованиями и беспрепятственно проклинает того, кто причиняет их; чувствую даже, что одни и те же вскрики, исторгаемые моими устами, равно исходят от этих двух душ, и с трудом различаю, производит ли их веселие либо неукротимая ярость, меня переполняющая. Содрогания моего тела, когда я причащаюсь, происходят, мне кажется, в равной мере и от ужаса Его присутствия, которое для меня невыносимо, и от трепетного сердечного благоговения, так что я не могу вменить их одной либо другой душе и не в силах сдержать их. Когда одна из этих двух душ побуждает меня осенить крестным знамением уста мои, другая тотчас отводит мою руку и бешено вцепляется мне в перст зубами. Наверно, никогда не бывало у меня молитвы легче и покойнее, чем при этаких потрясениях. В то время как тело мое кружится на месте и служители церкви говорят со мною как с демоном и утишают заклятиями, я испытываю несказанную радость оттого, что стал демоном не чрез мятеж против Бога, но через бедствие, показывающее мне как есть состояние, в которое я ввергнут грехом, — и оттого еще, что, принимая на себя все эти заклятия, моя душа обретает возможность низринуться в небытие… Поистине милость Божия — постигнуть, из какого состояния исторг меня Иисус Христос, и познать, сколь велика Его искупительная жертва, не из наставлений, а испытав само это состояние. И как благодетельно быть способным одновременно изведать это несчастие и возблагодарить милосердие, избавившее нас от него ценою крестных страданий! Вот что происходит со мною ныне едва ли не каждодневно. Обо мне идут жаркие споры, et factus sum magna quaestio[17*], одержим я или нет и может ли статься, чтобы служители Евангелия претерпевали таковые скорби. Одни толкуют, что это кара Божия надо мною в воздаяние какого-то заблуждения; другие судят иначе, а я так и живу и не променял бы участь свою ни на какую другую, будучи твердо убежден, что нет ничего благотворнее, нежели быть ввергнутым в величайшие бедствия…» (Текст этого письма я взял из сочинения аббата Лериша: P.A. Leriche. Études sur les possessions et sur celle de Loudun en particulier. Paris, Henri Plon, 1859.)
Так вот, человек искусства тоже знает тайники сердца [686] , тоже сходит в ад. Я не считаю, как Андре Жид, что там, внизу, самые лучшие земли [687] , — в мире духа плодоносно целомудрие; но какая-то низменная плодоносность там есть.
Грех входит в мироздание христианства, ибо побуждает к одному из таинств. Входит он и в мироздание искусства, но тут уже искупление ложное. Искусство берет из греха красоту, однако красота эта — мертвая.
[686]
Сердце у человека, говорит Фрейд, пустое и наполнено мерзостью. Нет, это Паскаль говорит.
[687]
Уязвимость Жида в том, что он отказывается признать эти земли более низменными, чем другие. Поэтому он странствует только в равнинных краях. Верить в дьявола — это хорошо. Но пытаться в то же время сочетать небеса и преисподнюю — значит как раз отрицать дьявола.
Художник, словно фокусник, преображает, а не исцеляет зло. Чувственность врага Вашего, Вагнера, настолько преображена музыкой, что «Тристан» вызывает в воображении лишь чистейшую сущность любви. Если бы Вагнер с Матильдой Везендонк не грешили, у нас бы не было «Тристана». Конечно, мир обошелся бы без него. Байрейт — не Иерусалим. Но именно так пародирует искусство felix culpa [18*] . Оно печется лишь о своей славе. Пусть художник погибнет, искусству до этого нет дела, если пламя, в котором он горит, хорошо обжигает керамику.
[18*]
Счастливую вину (лат.).