Избранное
Шрифт:
— А как тебе грустно, Варюша? Грусть грусти рознь…
— Не знаю… Иногда просто грустно. А иногда так вздохнуть хочется и не можешь… Понимаешь? — Она нервно затеребила узкими пальцами цепочку. — Я же в школе все время. А там довольно часто дети плачут. Особенно малыши, первоклашки… Не могу тогда. После этого бывает…
Кряквин внимательно слушал, забыв о дымящейся в пальцах папиросе. Потом перевел взгляд на Николая, ожидая, что он скажет.
— От доброты, Варя… — негромко, как бы советуясь с самим собой, сказал Николай. В голосе его внятно обозначилась теплота. — Ты добрая. Очень добрая, Варя. А добро умеет сострадать… Сострадание высветляет очерствелость
— Спасибо тебе… — непонятно сказала Варвара Дмитриевна и сильно покраснела.
— Славно говоришь, Николай, — вздохнул Кряквин. — Славно! И вот тут я тебе, артисту, черт возьми, завидую. Откровенно. Не умею я так вот… А хочется. У нас же на производстве хрен его знает какой язык! Гав-гав… Пользуем в своем деле ну максимум два-три десятка слов. И, представь себе, обходимся. Понимаем друг дружку. «План, нормы, фондоотдача, себестоимость…» А ты сейчас как по написанному, аж шевельнулось вот тут чего-то…
— В душе, Кряквин. В душе… Называй вещи своими именами. Не стесняйся, — подмигнул Варваре Дмитриевне Николай.
— Ишь ты, обрадовался. Похвалили младенца, он и давай пузыри пускать. В ду-у-ше… И что дальше? Допустим, и в душе…
— А в душе стыд живет. Между прочим, великое, контролирующее средство…
— А страх где? — перебил его Кряквин.
— Не мешай, — встряхнул головой Николай. — Слушай. А стыдом может управлять только совесть. Она, и никто другой, неусыпно несет свою службу. Даже когда человек уверен, что никто в мире не узнает о том, что он сейчас совершит…
— Хорошо излагаешь, если свое… — хитро прищурился Кряквин. — Ну а если совести нет?
— У кого? У тебя одного или…
— У тебя. Давай о тебе, — улыбнулся Кряквин.
Николай прислушался, а лицо Кряквина стало непроницаемо серьезным.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду?
— Да то, что и ты. Совесть твою. Со-весть…
— Не понял…
— Неужели? — хмыкнул Кряквин. — Речь, Варя, идет о его совести, так сказать, о великом и контролирующем средстве, а он не понимэ… Странно. Приступим конкретнее. Вот ты с экрана вещаешь людям разные разности. Причем вещаешь их талантливо, черт возьми! Достоверно бы вроде… Послушать, все вроде так и есть. Ты-то ведь сам не такой… Так вот я и спрашиваю: как она, в этом случае, ведет себя твоя совесть? Или ты, может, уверен, что делаешь правду?
— Алексей… — попыталась вмешаться Варвара Дмитриевна. — Ну зачем ты?
— Что, не нравится?
— Отчего, продолжай, — усмехнулся Николай. — Зрительскую конференцию считаю открытой.
— А ты не елозь, — остановил его Кряквин серьезно. — Не крутись, как шпиндель. Играешь-то ты здорово. Факт. Ни к чему не подкопаешься. А вот понимаешь ли ты, что играешь, или только, как глухарь на току, поешь и никого, кроме себя, не слышишь?
— Ты о моей роли в «Подъеме», что ли? — спросил Николай, называя картину.
— Допустим, в «Подъеме»…
— А-а… — Николай с шумом вдохнул и выдохнул воздух.
— Во-от… И дыши глубже, брательник. Стыд, говоришь, совесть, контроль… Человек… Да… Человек-то… умеет и эти игрушки под себя приспособить. Я понимаю, Микола, у тебя профессия такая — говорить чужое… Это трудно, наверно. Поди, охота же когда и свое врезать? Во-от поэтому, говоря чужое, надо,
Николай вдруг громко зааплодировал:
— Браво! Браво! Кряквина на сцену!..
— Ты чего? — с подозрением в интонации спросил его Кряквин.
— Да здорово у тебя монолог получился. Честное слово! А говоришь, говорить не умеешь. Сюда бы сейчас сценаристов наших. Послушали чтобы… Вот это текст! Я серьезно, Алексей.
— Ладно, ладно, уймись.
— Вот чудило. Скажи, Варя, чем не артист, а? Со сцены бы ты вот так — в зале бы ни пикнули. Вот те крест!
— Я и говорю ему, такой талант пропадает, — пошутила Варвара Дмитриевна, довольная, что братья не поссорились.
— Да! — воскликнул Николай. — Чуть-чуть не забыл. Мама же наша поклон тебе низкий передавала.
Варвара Дмитриевна сухо кивнула и отвернулась.
— Зря ты… — ласково сказал Николай. — Мы же… родня. Надо бы тебе с ней… Ну, как-то уладить.
— Не хочу я с ней ничего улаживать, — вспыхнула Варвара Дмитриевна. Глаза у нее потемнели. — И не могу!
— Вот тебе и доброта… Ду-у-ша… — совсем ни к месту подшутил Кряквин.
— Перестань! — вскрикнула она. Попыталась сдержаться, но у нее не получилось, и она, встав из-за стола, прихрамывая, вышла из комнаты.
— Зачем ты? — укоризненно спросил Николай.
— Да и сам не знаю. Не хотел.
— Иди, иди. Улаживай.
— Погоди. Ты тоже тут с матерью… Не простит она ей никогда. Вот увидишь. Характер-то будь здоров…
— Но так же тоже нельзя. Прощение же необходимо. Мать же идет навстречу, а у нее характер, сам знаешь. И потом, к чему ожесточаться? Душу ранить… Мы же одно целое.
— Кончай ты! — отмахнулся Кряквин. — Заладил про эту душу. Не знаешь же ни хрена, как было…
— А откуда мне знать?
— Вот и молчи поэтому. Я тебе сейчас объясню. Садись ближе.
Николай пересел на стул Варвары Дмитриевны, и Кряквин горячо зашептал ему в ухо:
— В сорок седьмом, после армии… Ну, в общем, я за ней… стал ухаживать. Не получилось у меня тут с одной. Рылом не вышел. Выскочила она за другого. Это не важно… Вот я за Варькой и стал. Той чтобы насолить. Дурак был. Ума-то примерно столько, сколько у тебя было… И понесла Варька от меня. Дело нехитрое. А мать приехала, увидала ее — ни в какую! Наша мать — одно слово. Колом не перешибешь, на что встанет… Не понравилась ей, короче, Варвара. Мать и давай свою политику гнуть. Вы, мол, не подходите друг другу. У вас характеры разные… Видите ли меня берегла. В общем, почти уговорила Варвару на аборт! И Варька бы сделала его. По доброте своей. А я об этом ни хрена не знал. Все это за моей спиной. Мать здесь такую деятельность развила… А потом — трах! — авария… Как накаркала она ее… У-у… — Кряквин плеснул себе в рюмку коньяк и выпил. — Теперь видишь? — Он показал пальцем на седой висок. — И одни… Варька и не может… детского плача… И матери не простит. И не думай. Ты бы простил?