Избранное
Шрифт:
«Ох, гад! — мелькнуло у него в голове. Семен начал спускаться вниз. — Ну конечно же, сломалась времянка… схалтурил!..»
— Женька-а!
Никто не отозвался. Семен схватил лопату и яростно начал швырять свежий грунт. Голована не было. Семен бросил лопату, провел ладонью по лицу, соображая: «Неужели…»
По-обезьяньи стремительно Семен вырвался наверх, побежал, спотыкаясь, вокруг канавы, пристально вглядываясь в землю. И — нашел…
Но это был совсем не Голован, могутный парень, с квадратными плечами, с руками, способными задушить медведя. Из перемешанного грунта, на который
…Сеть выкладывала и выкладывала на смоленое днище лодки живое тусклое серебро — омуль почти не бился и, засыпая, оставлял в лодке странные, негромкие звуки, чем-то сродни тайному шепоту в темном бараке…
— Же-ень-ка! Женька! — Семен поднял глаза вверх, и все, что держалось в его душе на проверенных, намертво вбитых тормозах, лопнуло, и Семен заплакал, царапая пальцами землю.
Снег вокруг Голована все набухал и набухал красным. Тогда Семен встал, наклонился, поднял на руки Голована и, тяжело ступая, не видя перед собой ничего, пошел вниз, а сзади него, все уменьшаясь и уменьшаясь, чернела на горе другая фигура, оттуда, наверное, из поднебесья, смахивающая на спичечную головку или того хуже — мушиную точку.
Семен шел, шел, шел. И бились в его голове несуразные головановские слова: «Недолго музыка играла… Недолго музыка играла… Недолго…»
Чем жив человек, чем жил человек? — каких-то несколько оборотов часовой стрелки назад…
Вот он стер с носа стаявшую снежинку, щелчком отбросил окурок, сильно выпустил из легких дым, наклонился и взял серый хвост бикфордова шнура, пожалел, что выбросил окурок, и, погремев коробком, чиркнул спичкой… Потом, когда наполнилась канава знакомым горьковатым синим туманом, еще раз огляделся, глотнул волглый воздух, и пополз по гольцам предупреждающий зов:
— За-а-па-а-ле-но-о! — И полез по лестнице, твердо ставя ноги на хилые перекладины…
Что было еще? Кажется, треск? Ну да. Стремительно отмоталась обратно серая корявая лента — стена канавы, и почему-то ушел из глаз свет… Когда вернулось сознание, человек попытался встать, но не смог, жутко кольнуло в ноге, и пополз по земле взрывник к знакомо пахнущим серым хвостам… И резал их, резал ножом, останавливая бег нетерпеливого огня… Но огонь все-таки успел, и коротко запомнился, наверное, ему напоследок ослепительный сверк…
Грохнул ногой в дверь жил ухи Семен и, почти теряя сознание, обессиленный вконец, втащился в избу, аккуратно положил Голована на свою койку и рухнул рядом.
Побледнел Лебедь, замер, передернулся враз похолодевшим телом и, зажав рот ладонью, отскочил к заплеванному ведру, где его начало выворачивать наизнанку. Потом он вылетел из избы, схватил болт — и запел тревожно чугун.
Холод белыми валами полез в открытую дверь, вылез из-под койки заяц, принюхался — ох и вкусно пахнет свобода! — замер было на пороге, но тотчас ожил и стремглав покатился по свежей белой целине, одурев от счастья и все набирая и набирая скорость.
А в том, что было Голованом, снова родилось это жуткое шипенье. Семен поднялся, схватил полотенце, вытереть кровь, но остановился — подушка была выкрашена в алый, невозможный, нечеловеческий цвет. А за стеной ныл, ныл и ныл рельс. «Не слышат, — подумалось Семену. — Что бы такое придумать, как быстрее собрать народ?» И попался ему на глаза футляр под подушкой Глухаря. Все остальное Семен делал машинально: открыл футляр, выхватил серебряную трубу, вонзил в нее мундштук, вылетел из избы, прижал трубу к губам и дунул в нее… Но не сразу родился звук, не сразу… А родившись, поплыл по долине, тягучий, нестройный… А рядом плакал чугун, и заяц, долетевший наконец до спасительного кустарника, вдруг взвился вверх и воткнулся в сугроб. Сердце его стало огромным, не вмещающимся в узкой заячьей груди…
Тугой пружиной завернулось в жилухе молчание. Десять пар разноцветных глаз только двигались в пространстве — с Голована на Богомола, сжавшегося под иконой. Пот мыл его сузившуюся щучью морду… Глаза жгли насквозь, навылет, и никуда нельзя было скрыться от них…
— Так ты говоришь, бог есть? — вдруг спросил Богомола Семен.
И все вздрогнули от этого неожиданного вопроса.
Затрясся Богомол, сильнее вжался в простенок, над которым чернел копченый квадрат иконы, ничего не ответил синими бескровными губами. А Семен подошел к Пашкиной койке, сдернул с гвоздем вместе двустволку. С хрустом переломил и звучно вогнал патрон. Приблизился почти в упор к Богомолу и медленно начал поднимать ствол.
— Есть, говоришь?..
Обмер Богомол, закатил глаза, язык прилип к горлу, но кивнула голова. И вместе с кивком этим, нелепым и непонятным, лопнула тишина, зазвенела пружина, дикая картечь рванула икону, и исчез со стены темный лик, щепки посыпались на задохнувшегося Богомола.
А все осталось как было, не ударил над жилухой гром, небеса не разверзлись, в синем дыму стоял Семен, а рядом с ним алела, набухая кровью Голована, подушка, и в обалделой тишине стало слыхать, как мерно стучат об пол тяжелые капли.
И еще сказал Васька Кретов:
— Сделаешь вон из того листвяка крест и уходи!
И Лебедь подписал Васькин указ непонятным, звенящим словом:
— Резонно-с…
Вечен будет покой над последней зимовкой Голована. Вечен… Годы пройдут и снова будут идти, всякие — с дождями и грозами, пургами и цыплячье-желтыми взрывами первых подснежников, станут умирать и снова воскреснут ягели — тонкие, лунные травы, поседеют горы… Вечен будет покой над последней зимовкой Голована.
Дук, цза-цзаг! — разговаривает в руках у Семена литой карандаш. Скрипит серыми зубами под лопатой земля. Вечен… Вечен… Вечен…
Совсем маленькую канаву делает Семен с Кретовым — совсем маленькую. Не сравнишь с той, что чуть пониже и из которой не вышел, а вылетел Голован.
Остановили оба работу, смахнули пот и, молчаливые, уставились в пространство перед собой.
Жадно затянулся Семен и сказал:
— За эту в ведомости расписываться не надо… И до коренных лезть не надо…