Избранное
Шрифт:
И снова в горнице, на неровной столешнице немудрящий охотницкий припас: мешки, мешочки, коробки — пороха, дроби, пыжи. Давненько не держал в своих пальцах Ефим схваченные бледной зеленью и ржавым пороховым никотином патроны. Высыпая гильзы из кулька, пошитого из его же когда-то любимой рубахи, поласкал их рукой, принюхался…
Вечен запах у боя, сколь ни пройдет дней с той секунды, как от нажима оторвется где-то внутри пружина, иголка бойка не прогнет рыжий капсюль и не раскатится во все стороны привычный и всегда почему-то неожиданный грохот. Вечен запах у не раз послуживших Ефиму патронов, и знакомы они ему чуть ли не каждый в отдельности.
Полина заглянула в горницу, захотела спросить о чем-то Ефима, но
— Интересуешься? Ну-ну, интересуйся…
— Нет… Я хотела тебе сказать, што перенабиты вот эти, што в куле… Намедни я их перебрала…
— А на кого снарядила?
— Дак на белку…
— Не годится. Мне нонче покрупней номер спонадобится. Слышь, у нас картечь оставалась где или нет?
— Посмотрю…
Полина ушла в пристрой и не сразу появилась назад.
— Вот, — уронила она на стол еще один мешочек, — всего-то осталось… Зарядов на пять, не больше…
— Мало, — встряхнул на ладони картечь Ефим. — Маловато. Мне нынче зарядов тридцать ба надо…
— Нету…
— Нету? Делать буду. Волчью дробь катать буду.
— Чего надумал-то?
— Это не твоего ума дело. А если можешь — сообрази сама. Чай, про волков на Перехвате слыхала?
Полина кивнула.
— То-то…
Через полчаса нарубил Ефим свинцовых пластин и, округляя их ударами молотка, вытянул тонкие свинцовые колбаски. Нарубил их на топоре по нужному размеру и утюгом начал выкатывать на полу. Когда дробины приобрели округлость, он засыпал их в бутылку и еще долго тряс, чтобы картечины стали совсем как фабричные. Изредка Ефим довольно шмыгал носом, раскуривал остывшую папироску, поглядывая на Полину. В чистой, сильно выцветшей, а когда-то клетчатой рубахе, с бритым недавно лицом Ефим сделался сейчас как бы моложе. Сосредоточенность убрала с лица выражение непонятной Полине хищности, и если бы не плешина, то был бы перед ней сейчас почти тот же грузчик, что хорошо и ладно умел когда-то в порту обращаться с грузами и такими же, как и он.
— Ну, чего молчишь-то?
— Так…
— Ну, молчи, молчи…
Неожиданно для себя она заговорила:
— А я сегодня сон видела.
— Интересный?
— Не знаю…
— Обскажи. Сегодня пятница. По пятницам, говорят, сны в руку…
— Нехороший сон. Маму я видела и Гаденыша… Он по мосту бежал, а я в его стреляла…
— По какому мосту?
— Из луны..
— А-а, — ухмыльнулся Ефим, — стало быть, приснилась тебе сказочка-то наша? Это в тебе нутро твое сном заговорило… Только теперь все одно…
— Што?
— Да все. А вообще-то это, наверное, твой волк из тебя побег…
— Какой волк?
Ефим отошел от стола.
— Какой, говоришь, волк? Обыкновенный, звериный… В каждом человеке свой зверь сидит… Я сегодня об этом Гаденышу уже толковал. Навроде понял…
Они опять замолчали.
— Слышь, Полина, а зверь твой в избу хоть раз заходил? Как большой стал?
— Мало…
— Ну-ка, позови.
— Зачем?
— Позови, тебе говорят.
Полина пожала плечами, но из избы вышла. Потянулся холод. Ефим слышал, как она ласково заговорила с волком: «Ну иди, иди…» — и цокала языком. Он уже хотел крикнуть ей, что, мол, плюнь на него, не надо, как вдруг увидел идущего впереди Полины зверя. Гаденыш поставил на порог лапы и смотрел одним глазом на Ефима.
— Заходи, заходи… Избу выстудишь. Не бойсь…
Полина руками подтолкнула Гаденыша, и он пружинисто вскочил в дом. Полина закрыла за ним дверь. Гаденыш стоял и сильно тянул в себя непривычный теплый воздух.
— Ложись, — сказал ему Ефим, — лежи в тепле… Поговорим малость…
И, послушавшись голоса, волк осел на пол, застучав при этом когтями.
Ефим выбрал готовую картечину, нагнулся и катнул ее к Гаденышу. Картечина с мягким шумом протащилась через все расстояние, подпрыгивая на неровностях пола, и остановилась, задержанная волчьей мордой, как раз на уровне закрытого глаза.
— Вот это и есть волчья дробь-то, — сказал Ефим. — Ею, значит, мы и валим вашего брата на снег… А ты все притворяешься? Будто не видишь левым?
— Ты об чем это, Ефим?
— А об том, што зверь твой хитрый, падла. Видит у него глаз-то…
— Выдумаешь тоже… Тебя бы так об камень хрястнуть… Еле ведь очухался волчонок-то… Весь в крови был. Через соску кормила…
— Через соску, — поддразнивал ее Ефим. — Небось через ту, што Ваське принадлежала?
Полина вскинулась и через секунду всхлипнула.
— Правду говоришь… Через ту… Я-то, дура, только сейчас вспомнила…
— Потому и дура…
Ефим снова нагнулся и опять пустил по полу к Гаденышу картечину. Волк поджался и пропустил ее мимо.
— Не ндравится…
…До этой зимы Гаденыш прожил свою жизнь на кордоне довольно беспечно и почти ни разу не задумался над смыслом происходящего с ним. Время меняло вокруг окраску; дни чередовались с ночами; река отшумливала положенный срок и останавливалась, уводя за собой под белую пелену бессонные шорохи; ветер то теплел, то холодал, а Гаденыш, подчинившись воле размеренного кордонного бытия, изменялся лишь внешне: он стал к нынешним снеговеям сух, крепок, высок, красив. Внутренне же он как бы застыл, равнодушно воспринимая окружающую его жизнь. Полина аккуратно, не забывая, кормила его, и эта сытная каждодневная кормежка, пожалуй, и стала для волка каким-то странным выключателем: кровное, извечное, звериное попряталось где-то глубоко-глубоко и лишь однажды, когда он одолел в смертельной драке Урмана, проснулось в Гаденыше, вспыхнув диким и яростным светом. Но снова пошли одинаковые в своей сытости покойные дни. И тем не менее Гаденыш навсегда запомнил, как пахнет живая горячая кровь. Когда заскулил смертельно прокушенный клыками Урман и кровь его прямо ударила в пасть волку, обжигая не приученное еще к этому горло, Гаденыш, ослепленный ею, вдруг осознал себя невероятно счастливым. Он беззвучно смеялся тогда над уже недвижным телом собаки, гордо поглядывая по сторонам, и таким его увидела испуганно схватившаяся за карабин Полина. Гаденыш, не мигая, смотрел в черную точку ствола, и хотя неразвитый, вернее, заторможенный инстинкт подсказал ему: берегись! — в ту минуту ему было наплевать на ружье, он был победителем, а ощущение этого смывало нервными толчками подступающий страх.
Днем Гаденыш обычно отлеживался возле избы, чутко прислушиваясь к шумам, зато ночами кругами ходил возле кордона, пугая то лошадь, то корову. Их страх — а ведь он был совсем маленьким и слабым — научил его собственному бесстрашию. Его боялись большие, сильные животные, значит, он нес в себе что-то такое, что самого его оберегало от страха. Несколько раз Гаденыш подходил вплотную к лесу, там, за долиной, но заходить в него не решался и объяснить свою же нерешительность не мог. Позади был кордон, пахнущий теплом и едой, и Гаденыш, глядя на его сумеречные очертания и желтое окошко, неизменно возвращался назад.
Больше всего ему нравилось в летние многозвездные ночи ходить к реке. Река дополняла ежедневный рассказ о мире, в котором жил волк. Он спускался по изволоку вниз, долго принюхивался к лодкам, торчащим на берегу, потом уводил себя в тальники и там ложился на выглаженную водой и сухостью сплавную плаху, долго смотрел и слушал.
Речной туман перед первым светом удивительно походил по запаху на его шкуру, и это странное сходство как бы роднило реку с ним. Изредка в воде пошумливали рыбины, били по стеклянной теплоте хвостами, дробили звездные кружева, и до берега доходили круги от тех рыбьих мишеней. Неведомо кем разбуженные, птицы роняли на воду тусклые вскрики. Сторожкое эхо тут же подхватывало их и долго несло над всеобщим прекрасным беззвучием. Белое лунное веретено всю ночь наматывало на себя речную пряжу, а редкие пароходы, проносящиеся мимо Гаденыша, были непостижимы и грустны для него…