Избранное
Шрифт:
— Ну что? Никого, конечно?
— Никого, господин капитан.
Почти в то же мгновение раздался вой третьего снаряда.
Я только что написал Клод и Итто. Мне хотелось бы написать еще Рамдану, Юберу, Лео, Тасадит, Комару… Надо кончать с прошлым. Нет, я не отрекаюсь от него. Это было бы подло, да и слишком уж просто, если бы можно было взять и сказать тем незабытым лицам и самому себе: «Позвольте, что-то я вас не припомню» и «Честь имею кланяться!» Нет, так я не могу. Теперь, как и прежде, как тогда, я буду отстаивать свое право на них и на себя тогдашнего, отстаивать с новой непомерной страстью, с тоскующей нежностью, потому что без них не было и нет меня, потому что не встреть я их — и мне никогда бы уже не обрести утраченный вкус к жизни. И еще потому, что, познав их, я уже не приемлю ни иллюзий, ни фальши, ни притворства.
Я написал Клод:
«Клод, дорогая, ты рождена для счастья. А чтобы быть счастливой, тебе надо жить без меня, далеко от меня, чтобы дни твои шли чередой и чтобы каждый из них приносил тебе не безумные, нет, но надежные и нормальные радости. Я прошу тебя взять квартиру, мебель, детективные романы. Оставь мне другие книги, они тебе все равно не нужны».
Итто я написал:
«Где ты, что ты делаешь, дорогая моя ученица? Прочти это письмо и не отвечай. Я пишу тебе лишь для того, чтобы в день великого избавления ты знала, где меня найти… когда придешь, потому что ты придешь! Я не отыскал нужного лекарства, но я поднялся на башню и зову. Зову исцелителя. Я уже могу отличить его от знахаря, и, если хорошее лекарство меня не исцелит, я по крайней мере буду уверен, что не умру от плохого».
Закончив письмо, я подумал, что Итто не сможет его прочитать, что перевести его она попросит деревенского писаря. А это было бы так пошло и так ненужно. Если бы я мог сказать ей по-берберски то, что написал, и еще многое другое! Ты ведь не умеешь читать, Итто. И я разорвал письмо. Так будет лучше.
Закончив письмо Клод, я взял газету, чтобы вновь уловить ход моего времени, чтобы заново открыть для себя, что вдали от ада, в котором все мы здесь живем, люди ходят в лес, на бал, на завод, в лавочку за углом. Напрасные надежды! На каждой странице газеты под разными небесами бушует своя трагедия. И даже нет нужды усугублять ее словами: действительность куда страшнее фраз.
Через пустыню
(Роман)
Они хотели настоящей, большой жизни — большой, настоящей жизни для всех, ну а уж если это невозможно, то хотя бы для самих себя: ведь с чего-то надо начинать. Но какой она должна быть, эта большая, настоящая жизнь, поначалу никто толком не знал. Однако потом самые старые стали припоминать, какую жизнь вели в былые времена европейцы, а самые молодые предпочитали постигать ее в кино или по телевизору. Что же это означало? Пить, танцевать, приобретать большие игрушки, притворяться, будто не ревнуешь свою жену, ибо настоящая, большая жизнь — это, конечно, хорошо, но не могли же они вести ее в обществе замызганных, неграмотных крестьянок, служивших им до той поры супругами, на которых они вымещали свои невзгоды. Поэтому после войны все они, один за другим, развелись, чтобы взять себе в жены напомаженных буржуазок с вытравленными перекисью волосами, увешанных драгоценностями и умеющих говорить по-французски грассируя; а наиболее удачливые или же опрометчивые женились на европейках, так как им в свое время довелось много путешествовать по белу свету во имя общего дела.
Конечно, немало хлопот доставляли те, кто не попал в круг избранных, у кого не было ни виски, ни белокурых грассирующих супруг, ни светских развлечений. А они столько раз слышали о том, что рай уготован для всех, и сдуру поверили в это, решив ломиться в закрытые двери изо всех сил — так, чего доброго, в один прекрасный день двери могут не выдержать. Вот мерзавцы! Они это нарочно? Хотя, вполне возможно, они попросту не отдают себе отчета, не понимают, что если они и дальше будут так напирать, то двери в самом деле не выдержат и раю придет конец. Но что они выиграют, эти глупцы, если уничтожат рай? Ведь в любом случае все туда войти не могут, место ограничено, а они плодят детей, как мух.
Время от времени избранники, заранее все рассчитав, приоткрывают дверь и впускают горстку, но протискиваются-то всегда самые ушлые, они в конечном счете остаются в выигрыше, потому что вновь приобщившиеся становятся
Мурад все это знал (Камель, директор «Альже-Революсьон», был в этом уверен) и тем не менее бросил на стол свое заявление об уходе из газеты. Ну когда, когда, наконец, Мурад перестанет смешивать революционную повседневность с душевными переживаниями?
На столе Мурада лежал билет на самолет: Алжир — Париж, только туда, обратного не было. Мурад собирался лететь через месяц. Тридцать дней — срок недолгий, к тому же двадцать пять из них уйдет на путешествие с Амалией в Таманрассет. Собственно, пора уже вести обратный отсчет: двадцать девять, двадцать восемь… пятнадцать… три, потом два, а там, глядишь, один, и все — конец! Да взять любую жизнь — это всегда обратный отсчет: самый первый крик, который еще прежде, чем перерезана пуповина, вонзает вас, словно занозу, в окружающий мир, является в то же время первой отметиной, первым шагом на пути к окончательному исходу. И все-таки никогда прежде Мураду не доводилось ощущать это так остро и зримо, как теперь.
Когда он бросил на стол маленький голубой конверт, Камель сказал:
— Ты устал. Мы все немного взвинчены. Самое лучшее для тебя — провести месяц в Сахаре, отдохнуть хорошенько. А до тех пор будет время подумать.
Он и так уже все передумал.
Ребята начнут полоскать его: «Париж? Ну конечно! Нечего нам мозги пудрить, и так все ясно. Значит, Париж? Ну что ж, счастливого пути! Поезжай, развейся! Мы на тебя не в обиде: через несколько месяцев или через несколько лет ты все равно вернешься, отбросив всякий стыд и позабыв о гордыне, без лишних эмоций, но и без иллюзий, ведь там-то ты что собой будешь представлять? Ровным счетом ничего! Безработица, инфляция, темноглазые собратья, всеобщий страх, к которому примешивается твой собственный, будут преследовать тебя по пятам, загонят в самый дальний угол отведенной для таких, как ты, резервации, и напрасны будут твои мольбы о помощи — их никто не услышит, здесь к тому времени тебя забудут!»
Да, все это ребята станут говорить вслух, «на публику». Но в глубине души будут надеяться, а то, чего доброго, и потребуют, чтобы Мурад забрал свое заявление обратно, ибо в сокровенных тайниках их сердец затаился страх, они, должно быть, боятся, как бы его отъезд не пробудил в их душе все те голоса, которые они всеми силами пытаются заглушить. Если в понедельник или, еще лучше, в тот же вечер он вернется к ним с какой-нибудь чепуховой заметкой на пятнадцать строк, они готовы будут устроить праздник по этому поводу. Слава тебе господи! Голод, страх или малодушие заставили блудного сына вернуться к привычной кормушке. Это свидетельствует о том, что у него нет другого выхода. Несостоявшийся уход — это всего лишь мимолетное заблуждение, ошибка. А истина — в кормушке.
Но приятели ошибались. Если исходить из этого, то Мурад с таким же успехом мог бы жениться, наплодить, подобно другим, детей и, как все другие, бросить их на улицу, не обращая внимания на истошные крики матери, у которой бесконечные беременности, пеленки, ежедневный кускус и неизменное покрывало, сросшееся с ее кожей, потому что она не могла показаться с открытым лицом на улице, убили все мечты задолго до того, как истощилась ее жизнь. В тридцать лет она превратится в женщину без возраста… без лица… останется только бессильная ярость в голосе, срывающемся на пронзительных нотах, когда она исступленно будет звать своих сыновей: едва дождавшись рассвета, они спешат за порог, который сама она не смеет переступить и которому до самой смерти суждено стоять неодолимой преградой между нею и жизнью; подумать только, в четыре года они уже умеют презирать, быть жестокими, гнусными, как и полагается мужчинам.