Избранное
Шрифт:
— Выходи!
Команда на немецком языке, но все ее понимают — не первый день в неволе; кроме того, команды наших конвоиров однообразны и очень несложны.
Спускаемся один за другим на железнодорожное полотно.
— Стройтесь!
Выстраиваемся. В стороне начальник нашего конвоя, моложавый гестаповец с черными усиками, разговаривает, улыбаясь и поглядывая на нас, с рослым, угрюмого вида офицером-эсэсов-цем. В руках у начальника черный портфель. Там, вероятно, дела — перечень наших «преступлений».
Нам приказывают продвинуться вперед. Продвигаемся недостаточно быстро, и за это двое эсэсовцев — справа и слева — бьют прикладами передних по спине. Начало неважное.
152
Новая
К нам приближаются начальник конвоя и эсэсовский офицер. Начальник все еще улыбается — он, видимо, рад, что доставил нас до места,— офицер по-прежнему угрюм. У обоих в руках списки. Нас окружают эсэсовцы — и те, что нас везли, и те, что приехали за нами на автобусе. У здешних на поводках крупные овчарки. Псы повизгивают, свирепо пялясь на нас.
Команда: «Ахтунг!» — «Внимание!» Затем: «Мютцен аб!» Это что-то новое. Догадываюсь, что надо снять пилотку, и говорю об этом стоящим рядом Виктору и Олегу, но многие не понимают последней команды. Угрюмый офицер движением фокусника извлекает откуда-то хлыст и, щелкнув им в воздухе, бьет кого-то по голове. Потом, гримасничая и указывая на плетку, говорит: «Мой переводчик». У него длинные редкие зубы.
Когда все обнажают головы, начальник называет первую по списку фамилию:
— Бросков!
Худой, с бледным подергивающимся лицом человек делает шаг вперед. Офицер-эсэсовец, не глядя на него, отмечает в своем списке. Вызывают второго, третьего. Они быстро пристраиваются к Броскову. После фамилии Виктора слышу свою, затем, через несколько человек, фамилию Олега. Последним выкликают Решина. Офицер, пристально посмотрев на него, цедит сквозь зубы: «Юдэ?» Начальник конвоя что-то говорит офицеру. Тот недовольно дергает подбородком, но хлыст убирает.
Около вагона остается небольшая группа инвалидов во главе с Алексеем Ивановичем, бородатым человеком на костыле, бывшим старшим нашего вагона. О них словно забыли. По-видимому, нас разлучат.
Мне хотелось поближе познакомиться с Алексеем Ивановичем. Он привлек мое внимание своей смелостью в обращении с нашими стражами. Так, в Вене, когда начальник конвоя не разрешил представительницам Красного Креста передать нам кофе, Алексей Иванович крикнул ему через окно: «Вы прогадали гораздо больше нашего, господин гестаповец: мы без глотка кофе не умрем, вы же погибли в глазах этих добрых женщин, и, таким
153
образом, да здравствует человеческая глупость!» Говорили, что Алексей Иванович был до войны крупным юристом. Больше я ничего не знаю о нем: расспрашивать здесь не принято.
Меня тоже никто не спрашивал, как и за что я попал в этот вагон. Доставлен я сюда из гестаповской тюрьмы в польском городе Хелм, где отсидел без всяких допросов ровно месяц. В тюрьму меня упрятали за то, что я дважды пытался бежать из лагеря военнопленных, куда меня посадили еще весной 1942 года на Псковщине, после массового побега из него наших бойцов, устроенного городскими подпольщиками-комсомольцами. Я участвовал в организации побега, но об этом гитлеровцы не знали. Меня, как и многих других гражданских лиц, взяли, чтобы пополнить поредевшие ряды лагерников. Все мои заявления, что мне семнадцать лет и что по своему возрасту я еще не мог служить в армии, не были
— Тебя специально оставили на занятой нами территории, и я тобой еще займусь,— угрожающе сказал зондерфюрер, когда я попробовал добиться перевода в гражданский лагерь. Зондерфюрер, вероятно, кое о чем догадывался, и я счел благоразумным больше не требовать освобождения.
Вскоре после переезда в Хелмский штрафной лагерь я попытался бежать. На первый раз я отделался сравнительно легко: меня избили и перевели в спецблок — изолированный от остального лагеря барак с особо тяжелым режимом. Недели через три я пролез сквозь колючее заграждение спецблока и намеревался во время смены часовых проскользнуть через наружные ряды проволоки. Меня заметил дежурный полицай и передал в руки начальника караула. Комендант лагеря удивился, что я не расстрелян на месте. Караульный начальник доложил, что я из спецблока, и он полагал, что меня вначале следует допросить. Пригласили зондерфюрера. По его вопросам, перемежаемым зуботычинами и ударами линейкой, я убедился окончательно, что немцам ничего не известно о моей прошлой работе в подпольной комсомольской организации. Зондерфюрер приказал отправить меня до особого распоряжения в тюрьму. В камере № 11 я подружился с молодыми поляками; кое-кто из них получал из дома передачи. Делясь со мной едой, они помогли мне выжить. Потом я попал в этот вагон.
В пути я сразу сошелся с двумя своими сверстниками. Виктор был харьковчанин. Олег — одессит. Оба, как и я, закончили десятилетку в канун войны, оба мечтали учиться в институте. Они познакомили меня с Решиным, сухоньким, длинноносым старичком профессором, врачом из Днепропетровска, и с Бросковым, худым, очень нервным человеком лет тридцати. Бросков не
154
скрывал, что он офицер-десантник и что, если бы не контузия, он никогда не дал бы упрятать себя за колючую проволоку…
Инвалидов, оставшихся у вагона, не вызывают. Их только пересчитывают, после чего, к нашему удивлению, им приказывают повернуться и следовать к автобусу. Их десять человек. Постукивают о камни костыли, болтаются пустые рукава. Последним влезает в автобус Алексей Иванович. Охранники подталкивают его прикладами. Угрюмый офицер устраивается рядом с шофером. Автобус трогается и, блеснув на повороте ветровым стеклом, скрывается из виду.
Через минуту трогаемся и мы. Я дышу и не надышусь ослепительно чистым, прохладным еще, утренним воздухом. Пахнет землей, лесом и едва уловимо мазутом от железнодорожных шпал. Пересекаем привокзальную площадь и идем по асфальтированной дороге к лесу. Нас конвоируют человек двадцать эсэсовцев; часть из них с автоматами, остальные ведут овчарок.
Вступаем в лес. Дорогу застилает синеватая тень от елей. Псы опять принимаются повизгивать и скулить. Опьяняюще пахнет хвоей. Между стрельчатыми вершинами голубое, как стекло, небо.
— Живее!
Эта команда раздается в голове колонны. Голос тоже повизгивающий, не предвещающий ничего хорошего. Ускоряем шаг.
— Живее!
Ускоряем еще, но идем по-прежнему в ногу. Сейчас это поче-му-то не устраивает охранников, хотя обычно они требуют слаженного шага.
— Быстрее!
Мы переходим почти на бег. Сбиваемся, конечно, с ноги. Псы начинают рычать и рваться с поводков.
— Марш! Марш!
Это команда бежать. Бежим не слишком быстро, экономя силы. По бокам — дула автоматов и скошенные в нашу сторону глаза эсэсовцев. Овчарки, передвигаясь прыжками, рвутся к нам с сиплым яростным лаем. Бежим, вероятно, минут пять, но кажется, целую вечность. Кто-то позади начинает отставать. Крики «живее» и удары во что-то мягкое. Звякает котелок об асфальт. Окрик: «Встать!» — и снова: «Живее!»