Избранное
Шрифт:
Сначала все это выглядело очень соблазнительно, мне давно уже необходимо было ненадолго отвлечься и сделать передышку. В Веллингтоне у меня были старые друзья, с некоторыми я подружился еще двадцать лет назад, когда служил в государственном учреждении, и, кроме Дэна Дэвина, был еще Оливер Дафф, редактор «Ньюзиленд лиснер», неоднократно печатавший и оплачивавший рассказы, которые я присылал; благодаря ему я убедился, что добротное литературное произведение все-таки может дойти до гораздо более широкого круга публики, чем в каких-то заштатных альманахах и журнальчиках. Однако я не уверен, что Оливер Дафф, несмотря на бесспорно самые добрые намерения, сослужил мне хорошую службу, когда предложил писать для его журнала литературные обзоры, а я, отлично понимая, сколько времени на это загублю, подумал о своей старой машинке и согласился: меня манила возможность подзаработать немного денег. К тому же он соблазнил меня обещаниями отбирать мне для рассмотрения только хорошие книги. Но все-таки, пока Оливер Дафф не покинул свой редакторский пост, я то и дело горько раскаивался, что взялся писать ему разборы. Не знаю ничего более вредного для писателя, ничего более разлагающего честную авторскую душу, чем необходимость выдавливать из себя какие-то замечания о книге, которую по своей воле в жизни не стал бы читать; да притом еще тревожит и мучит сознание, что, как ни старайся, все равно ни тебе, да и никому другому не дано оценить по справедливости современную работу.
…После поездки
По счастью, у меня под влиянием новой обстановки — дом, разное оборудование, шторы и все такое — уже сложился выпуклый замысел следующей книги: судьба заставила меня внешне подчиниться нормам буржуазного общежития, и я решил, для разнообразия, написать о смирных обывателях, которых в моем теперешнем окружении было большинство. При этом я чувствовал, что достиг такой степени владения мастерством, когда уже нет надобности утрировать смешные особенности персонажей, чтобы нагляднее изобразить их человеческую сущность в профессиональном и домашнем антураже. Но у меня не было намерения обойтись совсем без иронии, ведь, на мой взгляд, она является неотторжимой частью вселенной, да и бедной человеческой природы тоже. Поначалу все пошло удивительно хорошо, бывали дни, когда я, словно во сне, легко и быстро исписывал положенную страницу — и освобождался, чтобы со спокойной совестью заниматься другими, обыкновенными делами, которые мог бы делать и не я, а всякий на моем месте. Из того, что я тогда писал, вышла в конце концов повесть «Я сама». И хотя жесткое расписание всё же иногда нарушалось (будучи чересчур, бесчеловечно жестким), работа моя, я считал, потому и пошла с самого начала так гладко, что я в целом упорно держался правил, которые для себя установил. Они были суровы не только по отношению ко мне самому, но и причиняли неудобства другим, особенно в праздники, когда люди, которым некуда время девать, естественно предполагают, что и ты в таком же положении. Я подчас очень терзался оттого, что выступаю в роли негостеприимного хозяина, ведь бывало прежде, как я уже упоминал, когда я еще жил в будочке, я и рассказ пишу, и в то же время поддерживаю разговор с гостями. Себе в оправдание могу только сказать, что тогда, при том что рассказы мои уже печатались по всему свету и скоро должен был выйти в Лондоне первый роман, я все-таки еще считал себя в литературе начинающим и не так серьезно относился к своей работе — по счастью, я и не предполагал, что меня уже сочли достойным целых восьми строчек в литературном справочнике «Оксфордский путеводитель по английской литературе». Ну а время подтвердило мою правоту: я действительно как писатель поздно развивался и все, что сделал к тому времени, было только началом; мог ли я знать, что пройдет еще десять лет, прежде чем я постигну искусство организовывать свою жизнь и это позволит мне успешно справиться с самым крупным и, на мой взгляд, самым значительным произведением — я имею в виду «Мемуары пеона»?
Первым в разборном домике военного образца у меня на участке поселился мой младший коллега — писатель Морис Дугган; он ловко владел столярным инструментом, любил возиться с деревом и очень обрадовал меня тем, что смастерил для домика несколько полезных вещей: кухонный столик, книжные полки и посудный шкаф, который можно было использовать и как гардероб. Потом Дугган уехал в Англию, и вскоре мне пришло в голову, что домик в саду может служить мне, так сказать, для связи с молодым, послевоенным поколением; как раз тогда молодежь стала появляться повсюду в своей новой одежде (сначала это были джинсы, потом вообще бог весть какое тряпье), и я видел в ней своего рода дрожжи для огромной, тяжелой массы люмпен-буржуазии, которую сам я всю жизнь воспринимал как неизбежное зло. Мне очень не хватало этой свежей струи! Пятидесятые годы, вернее, их начало оказалось самым трудным, самым неопределенным и самым определяющим, экзистенциальным временем в моей жизни. Два предыдущих десятилетия я еще жил за счет не до конца израсходованной энергии молодости (которую только тогда по-настоящему осознаешь, когда пламя опадает и остается одно слабое мерцание); писал я главным образом короткие вещи: рассказы, разные очерки и отрывки, часто завершая их сразу, в один присест, и, если повезет, сразу же получал и гонорар — когда работу расценивали положительно и платили фунт-другой за труды. Совсем другое дело — роман, труд, растянутый на месяцы. Я убедился в этом, еще когда упорно, по крупицам завершал трудно дававшийся мне роман «Мне приснилось…». А тут еще, только-только я притерпелся к перерывам в моей серьезной работе (и к жертвам творческой свободой, как я, за неимением слов попроще, это высокопарно для себя формулировал), связанным с периодическим писанием литературных обзоров для журнала, в редколлегии «Ньюзиленд лиснер» вдруг произошли перемены: оставил работу мой доброжелатель и друг, всегда оказывавший мне поддержку Оливер Дафф, и едва только я узнал фамилию преемника, как сразу же понял, что отсюда мне больше добра ждать нечего. И не ошибся. Книги на рецензии мне стали приходить реже и в малых количествах, и деньги выписывали по гораздо более низкой ставке. (Здесь, я думаю, мистер Дафф ненароком сослужил мне плохую службу: он всегда был по отношению ко мне подчеркнуто щедр, зато теперь редакция как бы впала в другую крайность.) В конце концов я отправил им записку, спрашивая, не вычеркнут ли я вообще из списка литературных рецензентов журнала; завязалась ссора, и кончилось дело тем, что я, к своему прискорбию, совсем лишился заработков в «Лиснере». Упомянутый редактор впоследствии опубликовал свое объяснение случившегося; но я его не читал. Моя версия тоже была опубликована и подтверждена рассказом незаинтересованного свидетеля. Перебирать теперь подробности у меня нет охоты, но все складывалось одно к одному, и в итоге пятидесятые годы оказались для меня самыми нищенскими в жизни — несмотря на довольно большое количество уже написанных к этому времени произведений.
Но вернусь к молодому поколению. Я был рад, когда Дуггана у меня в домике сменила студентка архитектурного отделения университета Р., девушка лет двадцати с небольшим, по происхождению немка, с примесью еврейской крови. Она была такая хрупкая с виду, беленькая и румяная, розово-золотая, что ей можно было на глаз дать не больше пятнадцати лет. Однако меня в ней привлекала прежде всего удивительная интеллектуальная и эмоциональная зрелость. Эта симпатия, которую я к ней испытывал, оказалась моим спасением. В пору, когда мысли и чувства мои были направлены главным
Писал я пьесу с большим удовольствием — вероятно, потому, что из всех видов рутинной литературной работы сочинение диалога дается мне легче всего. И то, что вышло из-под моего пера, удовлетворило меня, да и немногие мои знакомые, на чей вкус и суд я полагался, тоже пьесу одобрили. А вот театральные деятели, от которых зависела постановка, помалкивали, и пришлось с помощью одного моего приятеля, ближе меня связанного с этими кругами, добывать рукопись обратно. Не в моих правилах тратить время и энергию на обиды и переживания по поводу творческих неудач, вместо этого я сел и сразу же написал еще одну пьесу. Но на этот раз я изменил тактику и на три действия углубился в прошлое, изобразив те времена и трагическую жизнь новозеландского миссионера Томаса Кендалла, который, кроме всего прочего, интересовал меня еще и потому, что, подобно моему дяде по материнской линии, был родом из Линкольншира. Увы, практический результат получился опять тот же: снова разочарование, на этот раз, наверное, даже более болезненное, я-то был уверен, что создал в образе Кендалла живой и запоминающийся персонаж, а вот окажется ли он таким же и на театральных подмостках, это можно было проверить только с помощью умелой и талантливой театральной постановки. Новую пьесу я назвал «Время сева», и дождался я ее воплощения на сцене только в начале шестидесятых годов, когда у меня появился новый друг, Кристофер Каткарт, молодой иммигрант из Шотландии, за плечами которого был значительный опыт театральной работы на родине. Его потрясло, что местный драматург почитает за счастье, если его не игнорируют, а снисходительно терпят, и он взялся за работу, получив поддержку и помощь от гениального новозеландского художника Колина Маккахона, сколотил труппу из актеров-любителей и с успехом поставил «Время сева» (хотя самому мистеру Каткарту, игравшему роль Кендалла, пришлось на позднем этапе уехать по неотложному делу). Спектакль пошел на круглой сцене; а через год за ним последовала и «Колыбель и яйцо», тоже поставленная на круглой сцене, правда не с таким успехом, потому что эта пьеса интеллектуальная и при том комедия, тупой публике она оказалась явно не по зубам (я убедился, что, как ни рассчитываешь, все равно невозможно учесть всю глубину коллективного невежества будущей аудитории).
Но оба спектакля, я должен подчеркнуть, появились с опозданием, почти через десять лет после того, как был написан текст. Как раз на те десять тяжелых лет, когда я не писал почти ничего такого, что давало бы мне заработок, и нередко, признаюсь, за эти десять лет у меня мелькала мысль все бросить и взяться за что-нибудь, как говорится, «нужное». Я рассуждал, утешая себя, что поражение — дело полезное, что тот, кто потерпел неудачу, узнает и поймет жизнь гораздо лучше, чем тот, кому удалось достичь того, к чему он стремился…
А вскоре домик на моем участке опять оказался заселен — на этот раз писательницей, чье имя с тех пор обрело известность во всем мире. Пусть Дженет Фрейм сама, если захочет, расскажет о том, как ей жилось у меня, расскажет, я не сомневаюсь, изящно и с достоинством. Упомяну только, для ясности, что всего за год или два до этого увидел свет ее первый сборник рассказов и зарисовок; а у меня она была занята работой над романом «Совы кричат», который еще раз продемонстрировал ее большие возможности и своеобразие ее таланта, приобретающего все большую известность. Могу также добавить от своего и от ее имени, что за полтора года, которые она у меня прожила, бывали дни, когда мы как писатели испытывали самую настоящую нищету. Этим курсивом я подчеркиваю, что, хотя у нас имелись в достаточном количестве и еда, и одежда, и крыша над головой, мы были совершенно лишены какого бы то ни было комфорта (а комфорт для писателей — это насущная необходимость). Могут мне, конечно, возразить, что писателю, по счастью, в отличие от всех остальных творческих деятелей вообще-то ничего и не нужно: какой-нибудь огрызок карандаша, старые исписанные листы бумаги, чистые на обороте,— и с него довольно; то ли дело скульпторы и живописцы, архитекторы и композиторы (из этих последних не многие, я думаю, сумели бы обойтись почетной глухотой, чтобы «слышать все в голове», как Бетховен). Все так, и я не стану спорить — расскажу только по этому поводу один случай. Однажды Дженет Фрейм и я получили официальные приглашения на прием, где с нами хотел встретиться некий представитель ЮНЕСКО. Это было важное лицо, находившееся у нас проездом и выразившее желание, специально ради встречи с нами, задержаться. Однако встреча не состоялась, и почетный гость без задержки проследовал дальше. Хорошо помню наши непреодолимые затруднения: даже если бы деньги на обратный проезд удалось занять, у меня, например, все равно не было вечернего костюма и просто никакой обуви, кроме сапог, в которых я работал в огороде.
Через полтора года были собраны деньги в фонд помощи Дженет Фрейм, и она по установившейся традиции отбыла в Англию, правда наметив конечной целью остров Ивиса в Балеарском архипелаге: мы узнали из надежных источников, что там, несмотря на американцев, жизнь пока еще сравнительно недорогая. С тех пор постоянного жильца в моем домике не было, но в качестве метафорического «средства связи» с молодым поколением (как я представлял его себе еще со времен Р. и ее друзей) он и потом еще служил мне службу. Бунт молодежи, исподволь начавшийся вскоре после войны, с тех пор на глазах у всех распространился на все слои западного общества; как ни назови это явление, можно культом юности, можно иначе, но факт остается фактом; я же, из-за того что постоянно чувствую свою связь с его истоками у себя на родине и даже в моем собственном саду, совершенно не ощущаю себя устарелым и отставшим от жизни (хотя и понимаю, что среди молодежи найдется немало таких, кто расценивает меня и мои книги иначе)…
РАССКАЗЫ
Беседы с дядюшкой
Мой дядюшка носит котелок с узкими полями. Носить котелок надоумила его жена. Она говорит, что человеку с его положением без котелка не обойтись, а положение у дядюшки прекрасное. Он компаньон одной из крупных фирм. Правда, дядюшка любит немного поворчать, но кто же не любит поворчать? И еще мне кажется, брюки у него, по нашим временам, ярковаты. Но кто смотрит на брюки? Все смотрят на котелок.