Избранное
Шрифт:
И я, право же, нисколько не преувеличиваю, когда говорю, что я, не прекращая работы на участке (и в дорожно-ремонтной бригаде, понятное дело), да еще отвлекаясь на какие-то минимальные домашние хлопоты, чтобы есть и восстанавливать силы, сумел отредактировать и перепечатать и выслать по почте свой роман — двести двадцать с чем-то страниц — за какие-то две недели. Авиапочты через океан тогда не существовало, бандероль шла в Англию пароходом до Ванкувера, потом поездом до Атлантического побережья и снова пароходом, в общей сложности не меньше тридцати дней. Но как бы то ни было, я свое дело сделал; и следующие три месяца или около того, пока я в радостном предвкушении дожидался ответа, не было, я думаю, никого бодрее и благодушнее меня. Я возвратился к книгам и саду и, заглушая в душе слабое подспудное беспокойство, говорил себе, что мой будущий роман, в форме дневника, теперь тоже, безусловно, будет иметь успех. Да и как мне было не радоваться жизни? Среди товарищей по бригаде у меня появлялось все больше и больше друзей, они помогали мне сажать и сеять, по теплой и влажной погоде цитрусовые вскоре пошли в рост, на персиках, а следом и на яблоньках появились зеленые листочки и даже несколько цветков, хотя, конечно, самым первым принялся виноград, на шоколадно-коричневой перекопанной земле то здесь, то там проступали пятна различных оттенков, и вот уже все-все, что я посадил и посеял: картофель, ранний горошек (который рос и плодоносил на новой почве с таким азартом, будто стремился завоевать сельскохозяйственный приз за самый богатый урожай), потом фасоль, а дальше помидоры, тыквы, кабачки, салат, дыни (тучнеющие на грядках, удобренных золой сосновой щепы) и наконец, самыми последними, кукуруза и сладкий картофель кумара — все растения словно сговорились оправдать самые радужные рекомендации, полученные в питомниках или напечатанные на пакетиках с семенами.
Это был мой первый опыт садоводства и огородничества, и он принес столько удовлетворения, что с тех пор вот уже тридцать лет я сам выращиваю для себя все, что мне требуется, да еще нередко реализую или раздариваю излишки. С той поры я завел также привычку консервировать в больших количествах помидоры в банках и закладывать на зиму сладкий картофель в ящики с сухим песком. Выращивать и снимать богатые, избыточные урожаи меня побуждало то, что я почти все время был фантастически беден (понятно, по меркам обеспеченной публики, среди которой вырос), однако имел много друзей, и они оказывали мне всяческие услуги, я же только и мог отблагодарить их фруктами и овощами. А мои сельскохозяйственные успехи, я думаю, объясняются тем, что я постоянно, из года в год, учился, каждый сезон оба проклятия здешних мест: бури и засухи — ставили меня перед новыми трудностями. Много лет всю воду для поливки я таскал ведрами, денег на покупку шланга у меня не было, пока, в конце концов, однажды поутру я не обнаружил у себя на участке неизвестно откуда взявшийся шланг — думаю, украденный для меня кем-то из заботливых друзей. Рыхлая почва быстро истощалась, в нее нужно было постоянно вносить компост, которого, как знает каждый огородник, никогда вдоволь не наберешься, он имеет огорчительное свойство таять в земле, точно иней под лучами солнца. В первые годы моего огородничества, когда мне приходилось жить на пределе сил и вдобавок к деньгам, получаемым на общественных работах, добывать пропитание с огорода, я вскапывал еще и часть пустыря, примыкавшего к моему участку сзади. Я предпринял было попытку засеять и полосу с наружной стороны вдоль забора, выходившего на нашу тихую улочку, но получил от городских властей предписание этого не делать. А запасы навоза я регулярно пополнял после того, как у моего дома останавливалась тележка молочника или фургон пекаря.
Вскоре к нам в бригаду поступил еще один человек, этот никогда мне не помогал, ведь у него было свое занятие, которому он уделял все свободное время. Это был мой собственный двоюродный брат, моложе меня несколькими годами, единственный сын владельца магазина в городе, неоднократно избиравшегося в различные органы городского управления. Мы недурно ладили с этим мальчиком, когда я учился в школе, он держался со мной дружески, был веселый и покладистый. Но позже оказалось, что у нас мало общего, и мы, не ссорясь, разошлись — его совсем не интересовали книги, кроме тех, из которых он мог пополнить свои и без того богатейшие познания в кораблях всех видов и предназначений. И все-таки я ему немного завидовал: замкнутый и флегматичный, хотя порой и неожиданно сообразительный, он должен был, как единственный ребенок своих родителей, когда-нибудь унаследовать отцовское дело, а между тем мать с отцом на него никогда не давили, проявляя, как мне представлялось, чудеса терпимости и добродушия (а ведь его мать была родной младшей сестрой моего строгого и непримиримого отца!). Их словно и не беспокоило, что сыну совершенно незнакомо честолюбие — ни прямое, ни навыворот, ни по мелочам, ни в серьезных делах. Они бы, наверно, с удовольствием, захоти он только, купили ему яхту, хоть целый парусник, но он предпочел гребную лодку с наборной обшивкой, довольно тяжелую, нечто вроде ялика средней руки. На этой лодке он выходил во внешнюю гавань и очень успешно рыбачил, особенно осенью, когда прибрежные воды бывают сильно прогреты.
Мы оба очень удивились, когда оказались вместе на общественных работах. Я многие месяцы избегал встречи с ним и его родителями, хотя жили они тут же в пригороде, на одной из приморских улиц, как полагалось обеспеченным людям. Он рассказал, что по совету родителей зарегистрировался безработным, ведь он, теоретически говоря, нигде не работает, так почему бы и ему не воспользоваться возможностью разжиться парой шиллингов на карманные расходы? Несколько последующих лет, пока продолжалась депрессия, он брал меня с собой на рыбалку, обогащая меня новым драгоценным опытом. Многое зависело от прилива и погоды, но в те дни, когда прилив был не слишком высокий и не слишком низкий, нормальный, а утро обещало хорошую погоду, он на рассвете стучался в дверь моей будочки, и у меня почти никогда не хватало духу сказать ему «нет». (А ведь надо было ухаживать за садом и огородом, предстояло перетаскать, может быть, сто ведер воды для поливки, и по дому кое-какие хлопоты были, а потом надо было садиться писать, и по возможности раньше, покуда полуденные лучи солнца не раскалят мою будочку, как печную топку, и всякое усилие, и умственное, и физическое, станет одинаково невозможно. От жары я тупел, соловел; бывало, зайдет кто-нибудь, а я растянулся на земле в тени за домом и сплю. Меня будил раскатистый хохот, похожий на гогот птицы киви, но я не обижался, ведь это не со зла, а по неведению. Смех, да и только! Вот, оказывается, на что я трачу время! Везет же некоторым, неплохая у них житуха! Я не спорил, но, дожидаясь, пока разговор перейдет на другие, более приятные и менее бесчеловечные, темы, вспоминал свои итальянские впечатления: в полдень, бывало, видишь, как какой-нибудь работяга — подметальщик улиц прислонил к стене свою тачку, уселся в ее тени и ест хлеб с колбасой, запивая красным вином из бутылки, а потом, глядишь, он уже спит, подложив под голову сложенную куртку и закрыв лицо широкополой шляпой. И никто, между прочим, над ним, помнится, не смеялся, разве только у туристов-американцев, наводивших на него камеры, слегка поблескивали глаза.)
Но не было у меня сил ответить брату отказом, когда по утреннему небу лениво плыли лишь два-три пушистых облачка и предстояло идти на веслах три мили по зеркальной глади пролива к острову-вулкану, то ли потухшему, то ли просто так притихшему до времени, на котором стоит маяк, угрюмым предостережением вздымающийся среди острых лавовых скал,— что-то такое из «Графа Монте-Кристо», если не тот самый Фарос, прославленный среди греков и римлян, на который когда-то пробралась, пустившись на хитрость с коврами, царица из рода Птолемеев — «любовный пыл цыганки охладить». На то, чтобы догрести до маяка, где, если позволяла погода, мы причаливали и собирали среди скал устриц (незаконно) и мидий (которые брать разрешалось), у нас всегда уходило много времени, так как, едва выйдя на глубокую воду, мы сразу же разделяли обязанности: один продолжал легонько подгребать веслами, чтобы лодка все же продвигалась вперед и чтобы ее не сносило приливным течением, а другой тем временем наживлял приманку на крючки и спускал за борт специальную длинную снасть с двумя камнями на концах и с двумя же поплавками — запаянными банками из-под керосина. От этой снасти тянулись до самого дна штук тридцать лесок, каждая с двумя наживленными крючками и грузилами. Когда за борт переваливался второй камень и вторая банка из-под керосина оставалась покачиваться на воде, так мирно и словно безобидно (на самом-то деле ставить на фарватере глубоководную снасть не позволялось), мы, не забывая весь остаток дня держать на счастье скрещенные пальцы, покуда на обратном пути не удостоверимся, что рыбацкая удача нас не обманула, и гребя по очереди, плыли к скалам собирать устриц и мидий, если, конечно, по всем признакам можно было надеяться на хорошую погоду. Покончив со сборами, мы уплывали дальше по шхерам в бухточку, где был отлогий песчаный берег, и там в тени от скал и кустов ели бутерброды, запивая жидким толокняным киселем, да еще разводили костер (что тоже запрещалось) и жарили мидий и устриц, чтобы не проголодаться на обратном пути, ибо восвояси мы попадали в лучшем случае под вечер.
Но и в рыболовстве мы не полагались только на наш плавучий снаряд — после привала снова выгребали на глубокую воду, ставили лодку на якорек и принимались удить. Наживляли мякотью мидий (мы загодя разбивали раковины камнем на берегу), нацепляли моллюска целиком за край — брат хорошо изучил повадки морского окуня: старый обжора не польстится на маленький лакомый кусочек, ему подавай щедрый разлапистый ломоть во всю пасть, и тогда он теряет осторожность, а затем и жизнь. В особо удачные дни, когда мы успевали приступить к ужению до того, как начинался отлив и лодка, словно в неуверенности, потягивала якорь то в одну, то в другую сторону, бывало, оглянуться не успеешь, а уже по сланям прыгает большой разноцветный окунь, зевая от удушья на воздухе и быстро теряя под лучами солнца ослепительную окраску. Но вот подходит время возвращаться с уловом, добытым удочками и плавучим снарядом, и мы расстаемся с окружившим нас птичьим царством — тут и мелкие пингвины, то всплывающие из глубины на поверхность, то снова ныряющие и пропадающие из глаз; и малые качурки, действительно совсем маленькие, как будто только-только вылупившиеся на свет божий, и с виду похожие на поплавки из сажи; и чайки разных видов — одна крупная, с черной спиной как-то попыталась цапнуть с крючка наживку в ту секунду, пока он не ушел вслед за грузилом
Загрузив на борт весь улов — штук шестьдесят рыбин, если день был удачный, почти все — морские окуни, хотя мы всегда радовались и желтоперке, она хороша для наживки, бывало, что брату удавалось острожкой подцепить и королевскую рыбу (которая, на мой взгляд, та же желтоперка, только выросшая до противоестественных размеров); ну а порой попадались и разные дива, вроде ската или рыбы-молота,— мы со всем этим богатством, если позволяла погода, приставали в сторонке от городского пляжа, вытаскивали лодку на песок между валунами, где при отливе оставались лужи, в них мы рыбу чистили, потрошили, а потом нанизывали на веревочку в куканы штук по пять-шесть, в зависимости от размера. Подготовившись так, мы снова отгребали и подходили уже к городской пристани, где дожидались наши знакомые покупатели, которым мы сбывали улов по шиллингу-полтора за рыбину, в крайнем случае совсем уж огромный окунь шел за два. Чтобы распродать весь товар, приходилось некоторое время разъезжать с рыбой взад-вперед вдоль берега, что строго запрещалось. Иногда случались накладки: например, сбываешь кому-то из местных по дешевке, за шесть пенсов, последний кукан, а это наблюдают приезжие, которые полчаса назад заплатили за рыбешку помельче ровно, как говорится, втридорога. Часть рыбы оставляли для себя и для безработных товарищей. Лет шесть я с радостью пользовался этой прибавкой к столу, да еще получал свою долю дохода от нашей рыбной торговли.
Все эти годы я сочетал работы в дорожной бригаде, сад и огород, а также рыбалку и надеялся, что такой образ жизни даст мне возможность скрыть мою истинную цель и в то же время способствовать ее достижению. Со временем я познакомился и с другими новозеландцами, которые ставили перед собой цели — иногда скрытно, иногда явно,— сходные с моей. Их, как и меня, бессильны были расхолодить неблагоприятные обстоятельства.
Рукопись переработанного мною романа, которую я с таким замиранием сердца, но твердо уповая на успех, отправил в Лондон, попала к мистеру Джонатану Кейпу сразу же после крупного политического и финансового кризиса в августе 1931 года, когда лейбористское правительство Макдональда ушло в отставку; и, хотя вернули мне ее с вежливыми извинениями и ссылками на трудное положение, по девственной чистоте моих тщательно перепечатанных страниц можно было понять, что, кроме меня, их никто не касался. Поэтому, пережив краткую боль разочарования, я тут же снова воспрянул духом — как только отправил рукопись с глаз долой, адресовав ее другому лондонскому издательству. И так повторялось несколько лет подряд — мне возвращали рукопись, а я сразу же слал ее обратно в Лондон, следующему издателю. Но при этом у меня хватало смысла задуматься вот о чем: если деловые столичные издатели испытывают сомнения по поводу моей работы, за которую сам я готов ручаться головой, то как же я могу надеяться на успех нового своего романа, в форме дневника, где я не уверен ни в одной странице? Прав я был или нет, но, как я уже упоминал, этот случай с романом побудил меня вновь обратиться к рассказу. И кроме того, я сел писать первую в моей жизни пьесу — о ней рассказ впереди. Откуда у меня бралась энергия для стольких разнообразных занятий, как мне на все хватало времени — не знаю, но думаю, что я слишком щедро использовал резервы своего организма, что и привело меня через несколько лет к таким неприятным последствиям, как туберкулез. Помнится, как раз в это время я стал внушать себе, что мне никогда не устроиться на такую работу, где можно было бы получать нормальное, регулярное жалованье. У меня нет времени нормально, регулярно ходить на работу. А вскоре еще и туберкулез объявился, как нельзя более кстати, и он же потом послужил мне надежной ширмой от мобилизации, за что я ему благодарен от всей души, иначе пришлось бы задыхаться в поминутно расписанном быте казарм.
Среди моих знакомых, у которых тоже имелась высокая цель в жизни, первым упомяну одного моего товарища по общественным работам, которого я буду звать Икс. Был он красивый, крепкий, рослый парень, чьи черты лица, темные глаза и волосы говорили о хорватском, или, как называли новозеландцы прежних поколений, австрийском, происхождении (теперь их зовут «далли» от «далматинец»). Едва ли он сумел получить хорошее, систематическое образование, но голова у него была по-настоящему светлая. Убежденный марксист, он читал горы соответствующей литературы: во-первых, он, как и я, изучал теорию по фундаментальным трудам, а во-вторых, он принимал участие в текущей, как он выражался, политической борьбе и читал работы журналистов, например книгу Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», и уйму всяких брошюр, докладов, рабочих газет — все, что давало возможность «быть в курсе». Узнав, что я пишу, он в один прекрасный вечер пришел ко мне в гости и стал разъяснять, как мне наилучшим образом использовать мои таланты: а именно помогая рабочим в их борьбе. Сначала я возражал, говоря, что рабочих, в том смысле, какой вкладывает в это понятие он, трудно организовать и вообще даже определить в такой стране, как наша,— не индустриальной, но и отнюдь не крестьянской. Я считал, что принесу пользу, если смогу в художественных произведениях правдиво изобразить отдельных новозеландцев, в той или иной мере типичных для нашего общества, и через их судьбу убедительно продемонстрировать всем необходимость революционных перемен. Я доказывал также, что насильственный переворот, осуществленный на одном острове, с водружением красного знамени над зданием муниципалитета и портом, все равно обречен на провал: американцы сразу же направят сюда пару военных кораблей. Икс был человек умный и признавал за мной некоторую долю правоты, однако стоял на том, что необходимо каждый день, повсеместно и неотступно, не оглядываясь на местные условия, вести текущую политическую борьбу; писатели же и прочие интеллигенты всех мастей могут тоже внести свой вклад, если не хотят оказаться пешками и лакеями реакционеров, которых вокруг пруд пруди. Он был так красноречив, что я в конце концов пошел на уступки и согласился, не оставляя поглощавшей меня литературной работы, вступить в контакт с группой молодых людей, которая недавно преобразовалась в отделение Лиги коммунистической молодежи, и ей нужен был кто-нибудь, кто мог бы писать агитационные тексты для местного распространения.
Я убедился, что мне есть чему поучиться у этих ребят, знакомство с ними доставило мне много удовольствия. Были они, как и я, из жителей городских окраин и пригородов — две сестры, в услужении в богатых домах, молодой продавец из бакалейного магазина, безработный коммивояжер-галантерейщик, еще один безработный — сын плотника, горячего сторонника тред-юнионизма… В выходные дни на людных пляжах устраивались демонстрации с красными знаменами и лозунгами о тяжелом положении безработных. А иногда мы собирались на пикник где-нибудь либо у моря, либо, наоборот, вдали от берега на лесной поляне — приглашали с военно-морской базы матросов, про которых было известно, что они «с нами», и мы разыгрывали символическую лотерею. Помню, один раз призом служил огромный общий торт, его испек сочувствующий подручный пекаря, а продукты мы все, кто сколько мог, натаскали сами, но наш кондитер еще позаботился, чтобы свою солидную лепту внесли его хозяева — разумеется, неведомо для себя, так что торт в итоге получился воистину грандиозный. Не скрою, впрочем, я часто пропускал митинги и иные мероприятия, за что мне неизменно попадало, а мои ссылки на нехватку времени, на то, что у меня пропасть дел или, скажем, что я нечаянно заснул от усталости и проспал,— все это встречалось дружным смехом. Однако мой литературный вклад ценился высоко, одна из моих листовок была воспроизведена в солидной центральной газете под красивым жирным заголовком: «Злокачественная опухоль коммунизма проникает в новозеландские школы» — и тем самым получила широкое распространение, о каком мы не могли и мечтать. Интересно, что хотя мы в каждой листовке нападали на какую-то черту капиталистического общества — его недемократичность, защиту интересов меньшинства в ущерб большинству,— однако, только когда мы сочинили текст, обращенный к местной учащейся молодежи, и распространили листовки среди старшеклассников, произошел чуть ли не взрыв. В местной школе высшей ступени был девиз: per angusta ad augusta [17] , и в нашей листовке сначала говорилось о том, чтобы ребята не верили лжи, которую им внушают «добропорядочные господа» — священники, торгующие духовным опиумом, врачи-шарлатаны, прикидывающиеся учеными, и юристы, прихвостни богачей,— а затем провозглашалось, что единственное славное место, на какое могут рассчитывать выпускники,— это государственные дорожные бригады, в составе которых они будут расчищать заросшие травами дороги. И это уже было тяжкое преступление: мы не должны были тревожить юные и невинные (читай: неосведомленные) души!
17
Через стеснение к славе (лат.).