Избранное
Шрифт:
Командир почти не слушал Кляко, но все же тот привлекал его внимание больше, чем хотелось бы. Он сам не понимал, зачем ему это нужно. Когда-то, очень давно, Гайнич думал, что понимает странный характер Кляко, и удивлялся ему. При всяких происшествиях он прежде всего спрашивал себя: «А что сказал бы Кляко?» Оба они были поручиками, младшими офицерами, не имевшими реальной власти. Недавно еще было так: они могли сидеть за одним столом, вместе дуть самогон и немецкий шнапс, который им выдавали в офицерской столовой. Тогда он мог положить руку на плечо Кляко, обнять его и постоянно твердить: «Ты, Кляко, молодец, с тобой и в преисподней жилось бы неплохо!» Кляко на это
— Нет, никогда мне не надеть эти идиотские сапоги! Они вдрызг мокрые! — ругался Кляко, прыгая на одной ноге и проклиная все, что приходило ему на ум.
Месяц назад капитан Киш сломал себе ногу, и его, Гайнича, назначили командиром батареи. С тех пор многое переменилось. Не все, но многое. Совсем недавно, всего десять дней назад, ему присвоили звание надпоручика. Кляко сейчас обувается, у него мокрые сапоги. У Гайнича тоже мокрые сапоги. Ведь они уже много недель в походе, то верхом, то пешим строем плетутся по грязи, по воде, а до этого шли по бесконечным снегам, делая ежедневно по тридцать километров, и не отдыхали ни одного дня. Неоглядные русские равнины выматывают у них все силы, отнимают желание жить, учат проклинать все на свете и пить горькую. Люди пали духом, ворчат, как собаки, и поручик Кляко как будто ничем не отличается от всех прочих. Останавливаясь на марше, солдаты оглядываются на пройденный путь, и на каждом лице словно написано: «Куда нас гонят? Ведь мы зашли уже так далеко, что отсюда и домой не попадешь». И если Кляко поглядит на такого парня, то захохочет, как дьявол, и крикнет: «Что оглядываешься, Иожо? Татры, что ли, увидеть хочешь? Они далеко, братец. Не бойся, вернешься домой. Вернешься котлетой в консервной, красиво упакованной жестянке, а на ней твои имя и фамилия — чтобы не перепутали. Ценить должен!» И Кляко снова хохочет, словно злой дух, а у людей от его хохота мурашки по спине бегают. Кляко беззаботен, возможно, и смел, но, скорей всего, ему на все наплевать и в особенности на самого себя. Потому-то он непонятен, непохож на всех остальных. «Но я, Гайнич, завидую такой беззаботности…»
Надпоручик слышит, как Кляко звякает пряжкой, надевая ремень.
— Ну, я готов отправиться хоть к черту на рога!
Кляко отворил дверь. Кто-то вскрикнул.
— Валяется, как собака под хозяйской дверью, — раздался голос Кляко. — Соображать надо! Сколько вас тут?..
Дверь хлопнула, послышались голоса, но слов нельзя было разобрать.
— Ушел, слава богу. Скажите, пан надпоручик, вам еще не надоело слушать его ругань? Он выражается хуже последнего ездового.
— Спите, поручик Кристек. Привыкайте! — резко ответил Гайнич.
«Тоже несносный тип этот Христосик. Воображает, сопляк, что у командира батареи только и забот, что обучать подчиненных красноречию. В конце концов, эта скотина Кляко прав: война не духовная семинария». Гайнич прислушался к наступившей тишине, и она ему польстила. Он ее создал, она возникла по его приказу, словно он заказал в баре кружку пива. «Эх, черт! Кружка пива кому не придется по вкусу! Пиво — это да! А Христосик — и в самом деле притих, вздохнуть боится перед начальством. Лопнуть можно со смеху. Уважает меня. С такими христосиками неплохо даже на фронте. Он мог бы сделать карьеру, дотянуть до командира дивизиона, а там, глядишь, и командиром полка стать, чем черт не шутит! Командир полка!» «Генерал Лаудон едет по деревне, генерал Лаудон скачет по полям…»[5]
Поручик
— Холодно, — зевнул поручик, потягиваясь.
Сзади строчили пулеметы. Он махнул рукой и подошел к часовому, который стоял у белой стены, притопывая ногами.
— Холодно?
— Холодно! — сердито ответил часовой, и Кляко это понравилось. Так ответил бы и он сам, если бы к нему подошел какой-нибудь сонный офицер и задал такой бессмысленный вопрос.
— Фамилия?
— Лукан!
— Лукан? Не узнал тебя по голосу. Голоса у нас у всех стали одинаковые от этих сигарет. Проклятые швабы сеном их набивают — сдохнуть можно.
— Да я не курю.
— Поддел меня. Здорово, — захохотал Кляко во весь голос, безуспешно пытаясь отделаться от какого-то неприятного чувства, которое он не мог определить. Он ведь знал, что Лукан курит, знал также, почему тот отпирается. «Остроумно! Остроумно и вдобавок унизительно. Как же: я солдат, вы офицер, между нами нет ничего общего. И катитесь куда подальше».
— Громко не смейтесь, пан поручик. Начальник караула капрал Матей, приказал соблюдать тишину.
— Значит, капрал Матей приказал соблюдать тишину…
— Полную тишину.
— А ему кто приказал, рядовой Лукан?
— Может, и вы, но меня это не касается.
— Странно.
Поручик знал, что капрал Матей для этих Луканов обыкновенный офицерский прихвостень, но сейчас, каков бы он ни был, он частица солдатской массы и потому важнее, чем поручик Кляко, который не принадлежит к солдатской массе, а принадлежит к тем самым офицерам, что затеяли войну и гонят ребят второй батареи куда-то к черту на рога.
— Чего тут странного? — переспросил Лукан и сейчас же ответил: — Ничего странного тут нет.
— Ничего, конечно, ничего…
Кляко разозлился, у него зачесалась рука — хотелось что-то сделать, поставить солдата на место. Сунув руку в карман, он встряхнул спичечный коробок.
— На открытом месте и на передовой курение запрещено. За-пре-ще-но!
— Приказ начальника караула, капрала Матея, — закончил Кляко и подождал, пока догорит спичка.
— Нет, такого приказа он не давал. Нас этому учили, и потому такие приказы никому не нужны.
У солдата дрожал голос, как и у Кляко.
— «Никому такие приказы не нужны…» Ты мне наставления не читай! Ты что, солдат или учитель?
Кляко выдохнул дым прямо в лицо Лукану, понимая, что это небезопасно.
Солдат молчал.
Они зашли слишком далеко, надо было кончать. Часовой отступил в глубину темного двора, а у Кляко остался единственный путь — на улицу. Что произошло? Ничего. Обычный спор из-за немецкого курева.
— Труха паршивая! — выругался Кляко и отшвырнул сигарету.
Такие стычки между ним и солдатами были в порядке вещей. Он их не искал, они возникали сами, рождались из невинных пустяков. «Не умею я с ними ладить, старый олух. На свалку пора! Напрасно я осложняю себе жизнь».
Теперь он ругал себя за то, что бросил сигарету. Его знобило от холода. А в комнате тепло, он полеживал бы там под лошадиными попонами. «Никогда я ничего не додумываю. Ничего не додумываю до конца. Как бы сейчас та сигарета пригодилась: я посветил бы ею на циферблат. Нет, двенадцати еще быть не может. Вернуться в помещение?» Он отказался от этой мысли, не хотелось ему идти и во двор, к Лукану. Потом он вспомнил, что по ту сторону улицы, только гораздо правее, устроена коновязь, там стоят шесть лошадей. «Проверю-ка часовых, ничего мне от этого не сделается. Не мое это дело, но надо же убить время».