К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:
4
Едем на Юго-восточный. Низкие облака, морось. Красивые розовые скалы медновские почти закрыты туманом, кое-где проглянет, качнется розовое пятно — и снова затянуло. Но это хорошо: в солнечную погоду котики на лежбища не выходят.
Почему-то я очень волнуюсь. Мне кажется, что обязательно что-нибудь произойдет: либо котики не выйдут на лежбища, либо выйдут, но мало, и тогда забоя не будет. Раз забоя не будет — мы на лежбища не пойдем. Мне очень хочется увидеть котиков, и даже не буду врать, что для дела. Дело делом, само собой, но я просто очень хочу увидеть котиков, вылезающих из моря, лежащих на берегу среди камней,
Котиков хочется увидеть не одной мне — всем пассажирам «Ельца». И вообще люди, туристы рвутся сюда с материка только с этой целью: увидеть котиков. Я, кстати, давно уже заметила распространенное весьма человеческое свойство — любопытство к незнакомому живому. Проплывают в океане косатки, все бросаются к борту, смотрят, глаза проглядят, пока косатки не скроются. Дельфины, кашалоты — опять бросаются все без исключения: молодые, старые, злые, добрые. Смотрят, радуются, кричат, ведут себя смешно, неразумно. Почему? Интерес к новому?
Но вот, допустим, в Авачинском заливе прошла наша подводная лодка, видно было перископ, кто-то подбежал, посмотрел, а кто-то и не пошел: подумаешь! Или, например, дерево какой-то необыкновенной красоты либо необыкновенного безобразия — кто-то остановится, смотрит, а кто-то нет. Но скажи: медведь по берегу ходит, или слон, или еще кто — каждый побежит, будет смотреть, забыв себя, ловить малейшее движение.
Любопытство к другой жизни живет в каждом человеке, тут выключается разум, работает древнее чувство. И не инстинкт охотника, а неосознаваемое желание найти себе брата в мире. Так человек приручил собаку, лошадь, скворца и попугая, слона и мангусту. Не столько из желания извлечь из этого пользу, а из желания расширить круг общения. Потому-то мы с такой сентиментальной радостью поверили в человеческий разум дельфинов, что все еще живет в нас этот древний тоскливый зов: найти себе брата. Охотничий инстинкт — от нужды, от голода, а вот это оттого, что у человека есть сердце.
— Вон котик, глядите, — говорит мне капитан. Я стою рядом с ним в рубке: на палубе холодно, волна летит через нос на корму. Начальство и участники самодеятельности спустились в кубрик: кто спит, кто играет в домино.
Из воды высовывается я снова прячется круглая голова, потом взлетает черное мокрое тело и снова вонзается в воду. Точно белка с дерева на дерево. Снова выскакивает — и снова в воду. И вдруг прямо рядом с сейнером проходит косатка. Выворачивается из волны и плавно, будто вся она — медленно вращающееся колесо, уходит в волну, великолепно сверкнув черной спиной с острым, торчащим вверх плавником, белым боком.
Счастлив тем, что целовал я женщин, Пил вино, валялся на траве, И зверье, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове…— Вы не знаете, — спрашивает Николай Семеныч, — поэта, он песню написал, там слова такие есть: почему твои рыжие брови в эту ночь мне уснуть не дают?
— Не знаю.
— Я когда первый раз услышал эту песню, поразился: всегда поют черные или там соболиные, а тут рыжие. Не знаете? Ну ясно, ясно.
И мне ясно, почему капитана так задела эта песня. У Николая Семеныча брови — точно два снопа соломы над голубыми, «моряцкими» глазами. Худые загорелые щеки, крутой подбородок с ямкой. Он невысокий, поджарый, ловкий, властный. Я не слышала, чтобы кто-то из команды пререкался с ним. Впрочем, вернее всего, они просто дружно живут. И команды-то четыре человека: старпом
Механик, пожалуй, самый молчаливый человек на «Ельце». Я ни разу не слышала за все свое пребывание на этом судне, чтобы Юра сказал больше пяти слов кряду. И вообще он либо сидит на палубе, свесив ноги в свое машинное отделение, либо стоит, высунувшись по плечи из машинного отделения, либо, наконец, его нигде не видно: он в машинном отделении. Бывают, правда, еще варианты — Юра ест и Юра спит, но это редко: помощник в больнице, Юра в машине один. Ему трудно.
Юнга Виктор — веселый смазливый парень, не дурак выпить, несмотря на молодость лет. Он студент техникума, подрабатывающий во время каникул. Хоть Виктор и сын секретаря райкома — фигуры, едва ли не самой главной в этом далеком от разного другого начальства краю, он не избалован. Безотказно драит палубу, моет гальюн, топит железную печку в кубрике, так что там нечем дышать, но, видно, когда намерзнешься на вахте, приятно войти в такое вот прокуренное, тяжкое, как удар топора, тепло. Метет пол и моет посуду.
Ну, а про двух других Викторов — старпома и боцмана — речь впереди.
Через четверть часа мы прибываем на Юго-восточный.
Чтобы добраться до поселка, где во время промысла живут забойщики, нужно преодолеть лестницу в триста восемьдесят (если я не ошибаюсь) ступеней. Поселок — на скале. Три или четыре изящных коттеджа, удобно оборудованных, — все вполне современно. Зверокомбинат — очень богатая организация, хотя вспоминает он об этом лишь в крайних случаях.
Возле первого домика стоят и сидят на ступеньках, покуривая, забойщики. Я узнаю их по длинным палкам — столько раз уже описанным в печати орудиям производства.
Есть среди забойщиков несколько пожилых алеутов (от алеутов перенимали когда-то наши специалисты технику забоя и выделки шкур), но большинство — молодежь. Толкаются рядом и трое мальчишек лет по двенадцати. Неужто и эти ходят на забой?
У многих — белые вязаные перчатки. Молодой курчавый парень советует мне насмешливо:
— Если с нами хотите, попросите перчатки. По веревке спускаться — руки обдерете.
— По веревке?..
— Да, метров семьдесят.
И во сне не видела себя альпинисткой.
— Да и вообще, пока вы дойдете, все кончится. Я видел, как вы по лестнице поднимались.
Тоже верно: порок сердца у меня еще с войны. Выходит, предчувствия не обманывают, котиков я так и не увижу?..
— А вы чего ждете? — спрашиваю я, поразмыслив.
— Разведка сейчас придет. Если мало зверя на лежбище — не пойдем.
— Какой тропой вы ходите?
Мне показывают тропу по горе вверх. Я зову Володю Соловьева — редактора местной газеты, и мы с ним уходим раньше забойщиков: если пойдут, они нас догонят, не пойдут — подождем и вернемся. Володя тоже далеко не альпинист…
Идем. Влажность, по-моему, сто пятьдесят. Дождя нет, но лицо, руки, куртка — все мокрое, да и спина мокрая: жарко, хоть и холодно, — такой парадокс… Дышать нечем, к тому же ноги вязнут: на скале, на верхотуре, — чернозем, почти болото. Цветет все вокруг. Просто несчетное количество разнообразнейших, совсем незнакомых цветов. Моих ботаников бы сюда! Но они, облазив горы возле Преображенского, уже уехали, а нам некогда разглядывать цветы.
Наконец подъем окончен, начинается спуск — это еще хуже. Спуск довольно крутой, а под ногами ползет грязь и мокрая трава. Полосы тумана движутся — и внизу, между ними, открываются скалы, белая пена прибоя. Бухты сверху кажутся крохотными.