К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:
Короче говоря, я кое-как сползла со скалы, и мы двинулись обратно не солоно хлебавши. Дошли до горы, за которой Преображенское, опять я иду вверх еле-еле, хватаю ртом воздух.
— Иди вперед, — говорю я Любаше. — Я дойду сама, недалеко уже.
— Ладно, — соглашается та. — Я побегу печку растоплю пока, обед разогрею. Вы придете — пообедаем.
Уходит. А я иду себе: десять шагов — остановка, дышу так, что ребра к позвоночнику прилипают. Уже довольно давно стемнело, но не оттого, что поздно, а просто спустились снеговые черные тучи. И туман. Медновский, командорский туман… Плутала, плутала тропа и дошла до облизанной ветрами круглой горы красного камня, на которой даже солдатские сапоги, ежедневно туда-обратно проходящие
Ночью мы с Любашей идем брать пробы воды на море. Вечер теплый, тихо, нигде ни огня, поселок спит.
— Смотрите, — Любаша бухает сапогом по воде, вода разбегается, рассверкивается огоньками, будто огни большого порта по черноте заиграли. Я тоже рву сапогом черную гладь — и по сапогу текут холодные огненные струи. Море фосфоресцирует.
Возвращаемся домой, я ложусь спать — и не могу заснуть. Вижу то треугольную полоску тумана и голову Любаши, покачивающуюся сверху; то светло-желтую нерпеночью шкурку в буром мхе, то красные восковые рододендроны, торчащие из темной зелени, — весь этот прозрачный легкий денек вижу, слышу. И удивленно чувствую: нет у меня досады, что так и не попали мы на птичий базар… Похоже, опять Время дает уроки: «…Если бы ты поспешила, то, возможно, успела до прилива пройти на Камни и увидела тьму-тьмущую птиц. Но не кажется ли тебе, что в спешке ты не заметила бы дороги?.. Объясни, что такое заманчивое ждет тебя у Финиша, если ты так торопишься к нему, задыхаешься, не успеваешь думать, глядеть по сторонам, не видишь, кто рядом, что под ногами, не ощущаешь вкуса Дороги?..»
6
Я снова на «Ельце». Ночь, о переборку толкается волна, гремит якорная цепь, ползая в клюзах, храпит боцман. Дверь закрыта, густо пахнет высыхающими полушубками и сапогами.
А какой был сказочный день!.. Начался он рано: «Елец» вывозил из Песчаной бухты дровяные плоты для заставы.
Пока плот обвязывали тросом и стягивали в море, мы с капитаном пошли пострелять птицу на обед. Пошел, конечно, капитан, взяв мелкокалиберку, меня же позвал в качестве зрителя и грузоподъемной силы.
Мы прошли по лайде, к концу бухты — шли минут сорок, разговаривая о том о сем, и вдруг, подняв глаза, я увидела, что скалы, заключающие бухту, какие-то странные — не зеленовато-серые, как обычно, а неровно-черные. Приглядевшись, я поняла, что они просто облеплены птицей; птичьи гнезда теснились на любом малейшем выступе, в каждом гнезде сидело по нескольку уже больших, неуклюжих, покрытых серым пухом птенцов и взрослые птицы. Преимущественно это были урилы. Николай Семенович начал стрелять, урилы падали одна за другой, но оставшиеся не разлетались. Те, что сидели в гнезде, рядом с убитой, просто
— Вот их здесь сколько, как троекуровых собак, — удовлетворенно произнес Николай Семенович свое любимое присловье.
Сначала мы подбирали птицу, потом стали оставлять на валунах, которые повыше, авось песцы не достанут. Песцы подлаивали сзади близко и нахально, лизали кровь, ждали.
— Хотите стрельнуть? — спрашивает Николай Семенович.
— Не хочу, все равно не попаду: плохо вижу. Что зря патроны переводить!
— А чего их жалеть-то!.. — капитан гремит патронами в кармане полушубка. — Вон сколько, стрельните.
Он настойчиво сует мне мелкашку, желая сделать приятное, думает, наверное, что я стесняюсь. А мне просто не хочется, неинтересно. Стреляла я раза три в жизни, всегда прочно мимо. Не вижу в игре этой для себя привлекательности. Но сердце доброе, отказать не могу — беру винтовку, навожу на какое-то черное пятно, добросовестно стараясь, чтобы мушка и прорезь в прикладе пыли в том самом положении, которое растолковывает мне Николай Семеныч. Нажимаю спуск. Урила, перевернувшись животом наружу, размахав черные крылья, хлопается на камни. Капитан подбирает ее.
— Дайте. — Я сама не верю, что все-таки попала, но, видно, птицы так много, что, куда ни стреляй, попадешь. — Я отдельно ее понесу, все-таки раз в жизни кого-то убила. Наши московские пижоны черт-те куда ездят, чтобы несчастного рябчика убить, а я вон какую здоровенную утищу ухлопала!
Беру свою урилу, разглядываю ее иначе, чем чужих. Что-то во мне происходит, я чувствую, как какой-то древний дух просыпается, поднимает во мне жажду умножения этой добычи. Для чего? Сыта я буду и той птицей, что набил капитан: еле дотащить вдвоем. Домой не увезешь, навек не заготовишь. И, грустно проанализировав свое состояние, я понимаю: похвастаться. Зимой встречу кого-нибудь из знакомых, скажу между прочим: «Ездил осенью на охоту? Сколько убил?.. Эх, что вы ездите тут, детские игрушки! Вот я этим летом…»
Да… нехорошо. Но человек слаб, и, когда Николай Семеныч, дает мне мелкашку и горсть патронов, предварительно объяснив, как заряжать и выбрасывать после выстрела гильзу, я иду вперед вдоль этих изобильных скал и стреляю, стреляю, стреляю, половину впустую, но все же убиваю еще четырех урил и одного ипатка. Я не подбираю их: некогда, тороплюсь, но… слава богу, кончаются патроны, я перевожу дух и оглядываюсь. Николай Семеныч машет мне: пора, «Ельцу» еще предстоит сегодня поездка на Юго-восточный.
Я возвращаюсь, отдаю ружье, азарт мой проходит, надо полагать, навсегда. Где еще будет столько птицы, что, куда ни пальни, в кого-нибудь попадешь?..
Песцы поработали: трех урил утащили, ипатку отъели голову. Бестии!.. Но с другой стороны, почему мы только себя считаем полномочными есть других?..
Еле волочим мы эти связки дичи, штук по десять у каждого, неподъемно тяжело.
— Море накормит, море согреет, море похоронит, — произносит капитан свой очередной любимый афоризм, глядя, как «Елец» стаскивает с песка последний плот, который только что кончили увязывать солдаты. Накупались они все досыта: начался прилив, плот рассыпался в воде.
Боцман, организовав в помощь юнгу, учит меня «раздевать» птицу. Не ощипывать, а именно раздевать: голова и ноги отрубаются, от шеи по животу делается разрез до мяса, затем пальцы запускаются под шкурку, отделяют ее, после кто-нибудь держит птицу за туловище, а другой снимает одежку. Быстро, просто, но руки по локоть в крови… Затем урила бросается в ведро с морской водой, наступает очередь следующей. Через полчаса боцман забрал у нас ведро с «раздетой» птицей: вымачивал и готовил он ее сам. Надо сказать, в его приготовлении урилы были повкуснее уток и рябчиков, которых я пробовала в домах московских охотников.