Кадын
Шрифт:
Но это потом все было. А тогда, как покинул совет Талай, главы стали гадать, что отдать хозяину.
— Золото, — говорили одни. — Это богатство, что мы имеем.
— Умелых мастериц, — предлагали другие. — Ни один люд вокруг не делает то, что умеют они.
— Скот, — третьи говорили. — Эти земли тучные нам дают стада.
Так спорили, а я молчала, в сердце своем несказанную имея печаль. Потом отвлеклась и сказала:
— Братья! То, что имеем мы ценного, — наш вольный дух. Его как отдать? Давайте подарим старшему брату лучших наших коней. Их растит он на лучших травах, в
И все со мной согласились.
Отобрали тогда из царского табуна трех молодых кобылиц, самой светлой, солнечной масти, самых гибких шеями, тонких ногами, летучих, как ветер, узды не знавших. Обрядили их в маски — солнцерогами сделали их. Гривы убрали, перевязав тонкими веревочками, хвосты заплели в косу и отвели бесседельных на три белые вершины, где отдыхать ээ Торзы хозяин любит. В один день, в полнолуние, скинули их с обрывов в ущелье, чтобы ушли к хозяину, как к бело-синему наши цари и камы уходят.
На одной из вершин и я была. Как кричала кобылица — эхо стояло в горах. Темно было на сердце моем. В тот же миг сказало мне оно, что не того хотел ээ Торзы-брат, другого, о чем и помыслить тогда не могла.
Вернувшись с горы, к девам в чертог я поехала и просила рисунок мне сделать на плече: лошадь в маске солнцерога, с растрепанной гривой и сплетенным хвостом, закрученная, изломленная, в смертельном полете — в паденьи к хозяину гор.
Все лето горы неспокойны были, земля, как в горячке, сотрясалась и тяжко дышала. Люди уже не отстраивали покосившихся домов, как на выпасах, ставили шатры и так жили.
Мне же все лето жизни не было. Тяжелое предчувствие беды окружило меня и душило, но я не видела, откуда ее ждать. Сердце мое было словно в тумане, тяжелые боли в голове не отпускали уже, а после каждого сотрясения гор звало меня, и томило, и душило — вперед, вперед, пока не поздно, беги, царь, к Золотой реке.
До того тяжело было мне, что трижды решалась я, как трус, убежать от своей доли, бросив царскую шапку, народ свой оставив, уйти одной. Уже жалела, что не пошла с Талаем. И убегала, и гнала коня, ветер со слезами глотая, — но сама же не верила, что сбежать удастся, и, как достигала первой реки, как поила коня, понимала: царь — заложник и слуга своего люда, не убежать ему. Так возвращалась я дважды.
А на третий раз, чуя только нестерпимую боль в голове, до помрачения, решила так: не стану останавливаться, буду гнать и гнать, пока не приду к чужой земле, пусть конь падет, ногами пойду — и пустилась вперед. Но остановил меня бело-синий: попала в яму нога у коня, на полном скаку оступился и сломал ногу. Я сама, улетев, не сразу в себя пришла, а после чуть не лопнули уши от конского крика. Верный, хороший был у меня тогда конь, я содрогалась, его жизнь обрывая, но выхода не было: сама его погубила, опять долю свою решив обойти.
Хоть к дальним стоянкам откочуй, а она тебя отыщет.
Хоть на край земли, к чужим людям уйди, найдет доля тебя.
Без коня, пешком в стан свой я воротилась. Там же словно не заметил никто, что не было меня весь день: своей жизнью жили люди, дымились
— Да, — сказала ему. — Приходи завтра на рассвете ко мне. Хочу с тобой вместе поехать с древними разговор держать. Хочу знать, зачем ему мои люди на этой земле.
Чужеземец только кивнул.
Как пришло это мне — ехать к Чу — я не знаю. Почему позвала Эвмея с собой, не знаю тоже, верно, ээ мой шепнул, без него и не вернулась бы я тогда.
Ночью спала плохо. Вдруг проснулась и, решив, что рассвет близко, выскочила из дома. Но Большая повозка высоко еще стояла на небе. Ночь стояла. Совсем немного я поспала. Вернулась обратно в дом.
Хлопнула дверью — пошевелилась тень мамушки у очага. Уже несколько лет слепа была она, лишь на шорохи поднимала голову.
— Ал-Аштара? Ты ли это, золотое дитя? — спросила она.
— Я, старая. Спи, — так ей сказала и хотела ложиться снова, но она спросила опять:
— Пусто в доме?
— Пусто, мамушка. Только я. Ночь стоит. Спи.
— Значит, снилось мне то: отец твой да брат, помнишь брата, Санталая? Будто в дом вошли и ходят по дому, а тебя нет, тебя ждут.
Я вздрогнула. Не сразу ответила:
— Нехороший твой сон. Знаешь же сама, нет их давно под солнцем.
— Знаю я, золотое дитя, да все забываю. Все мерещится, что приходят они сюда. Дом их здесь, куда им еще идти.
— На вышнем пастбище они сейчас отдыхают. Ничего не оставили здесь. Незачем и приходить. Тебе грезится, дымом ты надышалась. Спи, старая.
И я снова хотела лечь. Но она остановила меня.
— Посиди с трухлявой, Ал-Аштара, — позвала она меня слабым голосом, и мне почудился в нем страх. — Сколько ночей я сторожила огонь, посиди со мной рядом, скоро к предкам своим я уйду. В каменной лодке спустят меня по реке смерти, и там уже не увидимся мы — сама говоришь, есть у вас небесное пастбище, места другие. А ты знаешь, как сердце это к тебе шелковой ниткой привязано.
Я подошла к ней и села рядом. Никогда не говорила со мной мамушка о своей смерти, давно не ласкала меня. Я села, взяла веретено, что у ног ее лежало, и стала прясть, а она продолжила шепотом говорить мне что-то. Я почти не слушала, в мыслях своих тревожных обитая, пока одно слово не сказала она, как за нить мое внимание притянула.
— …Колодцы эти ведут в такие места, где нет людей, только счастливые духи-призраки тех, кто покинул горы под солнцем, — рассказывала она. — Там тоже есть горы, тоже есть леса, но для тех, кто жил добром под солнцем, там все доступно без труда. Мы же — хозяева тех мест. Здесь, под солнцем, дома свои держим. А кто будет охранять наши дома, пока внизу мы живем? И предки мои сказали: мы будем, если потом всех нас, и наших детей, и детей их детей, и так без счета, в те ворота счастливые проведете. Храните же, — каменные великаны сказали. А провести в ворота можно будет только тех, кто горы под солнцем покинет. Делайте тогда каменную лодку и под землю по счастливой реке спускайте…