Каменщик революции. Повесть об Михаиле Ольминском
Шрифт:
Он и начал с того, что постарался так рассказать ей о своих поисках истины, чтобы она не только рассудком доняла, но и сердцем почувствовала, что для него наступила та самая минута жизни, когда необходимо во что бы то ни стало окончательно определиться. И поняла, и почувствовала, что это очень для него важно, потому, что это раз и навсегда.
— Разве ты еще не определился? — с некоторой долей иронии спросила Катя.
В самом тоне вопроса иронии не слышалось, но оп очень хорошо знал этот взгляд с легким прищуром.
— Может быть,
— Раньше, мне помнится, ты сам определял свои взгляды, — заметила Катя.
— Раньше было проще, — возразил Михаил Степанович. — У нас были одни взгляды.
Он все еще не терял надежды пробиться к ее сердцу и разуму сквозь защитный панцирь вежливой иронии, за которым она пыталась укрыться. Кажется, она поняла это и решила сразу развеять его надежды.
— Согласись, — сказала Катя, — что у меня гораздо больше оснований считать правильными не твои, а свои, — она подчеркнула это слово, — взгляды. Я уже три года за границей, а не три недели, как ты. В Организационном комитете работала я, а не ты. На съезде была я, а не ты. И, наконец, диктаторские замашки новоявленного Бонапарта испытала на себе я, а не ты!
Катины глаза метали молнии. И трепетали ноздри короткого прямого носа. Как все это ему знакомо! Уж ему-то ясно, что обиду (а свое неизбрание в состав ЦК Катя восприняла как личную обиду) она не забудет и не простит.
Разумом он понимал, что надежды его переубедить Катю иллюзорны и беспочвенны. Но Катя в своем бурном ожесточении была похожа на ребенка, разгневавшегося на грозу, и негодовать по поводу ее ожесточения было все равно что сердиться на ребенка. И он долго и терпеливо, стараясь не обращать внимания на язвительные реплики, которыми она то и дело перебивала его речь, объяснял ей, в чем живая сила идей сторонников «большинства» и в чем книжная слабость взглядов и убеждений их противников. Но семена падали на каменистую почву, и вряд ли можно было ждать добрых всходов.
Сильнее всего гневалась Катя на жестокую тиранию, процветавшую, по ее словам, в женевской группе сторонников «большинства».
— Это даже не самодержавие, — горячилась она, — это какая-то восточная деспотия! Нет аллаха, кроме аллаха, а Владимир Ульянов пророк его!
— Это же беллетристика, все эти вопли о тирании, — возражал он Кате. — Я за границей всего несколько недель и уже успел убедиться, что на самом деле все совершенно не так.
И он рассказал Кате, как, приехав в Женеву и наслышавшись о тирании и бонапартизме, сразу же пошел к большевикам, с тем чтобы напрямую добраться до истины, чтобы своими глазами увидеть и на себе испытать, как проводятся в жизнь принципы бюрократизма, бонапартизма и осадного положения. И ничего подобного не обнаружил.
— Ты всегда был простодушен и доверчив до наивности, — сказала Катя. — А сейчас еще, к тому же, начинаешь впадать
Вот насчет хомута не стоило бы ей говорить. Он очень обиделся. Подобных разговоров он не терпел. Уж ей-то, знавшей его, знавшей, как предан он делу партии, не следовало бы пугать его дисциплиной.
И он первый раз в течение всего разговора ответил ей резко. В том смысле, что дисциплина страшна только трусу или бездельнику.
Катя не удивилась его резкости, как будто даже обрадовалась ей. И сама ответила достаточно резко, сказав, что тому, кто не осмеливается сам принять решения, ссылка на дисциплину самое надежное прикрытие.
После этого можно было бы и закончить разговор. Но он предпринял еще одну — последнюю — попытку:
— Не за тем я ехал к тебе, Катя…
Но она не приняла протянутой руки.
— Конечно, — сказала она, жестко усмехнувшись, — ты ехал в полной уверенности, что приедешь, возьмешь меня на веревочку и уведешь в свое бонапартистское логово. Напрасные надежды!
Что оставалось делать? Признать свое поражение (ведь он ехал к ней с целью ее переубедить!) и уйти? Но у него еще теплилась надежда (а может быть, ему просто трудно было окончательно смириться), и, уходя, он сказал Кате, что задержится еще на несколько дней в Париже и перед отъездом в Женеву обязательно зайдет к ней.
— Буду рада, — сказала Катя достаточно вежливо.
5
Отправляясь в Париж, Михаил Степанович не собирался там задерживаться.
После того, как решится главное дело (а в том, что решится оно быстро и что исход его будет благополучный, он почти не сомневался), намеревался побродить несколько дней по великому городу, коснуться ногою тех же камней, какие попирали своими стопами запавшие с детства в душу герои Стендаля, Гюго и Бальзака, окинуть хотя бы беглым взглядом Лувр, Нотр-Дам — и Эйфелеву башню, побывать на площади Бастилии и кладбище Пер-Лашез, — и побыстрее обратно в Женеву.
Он покинул Россию не для того, чтобы путешествовать по заграницам, а для того, чтобы работать и бороться. Больше всего пользы мог он принести сейчас, именно находясь в Женеве. Поэтому быстрее назад в Женеву, чтобы примкнуть к заметно поредевшей группе сторонников «большинства» и отдать в ее распоряжение свои рабочие руки. Парижу можно уделить неделю-другую…
Так Михаил Степанович думал, едучи в Париж. Однако же главное дело решилось не так, как он рассчитывал. И слабая надежда, а точнее сказать, тень слабой надежды на то, что Катя — теперь уж, скорее, Екатерина Михайловна — все же в конце концов образумится, была, по сути дела, лишь подсознательной попыткой оттянуть на какое-то время признание в полном своем поражении.