Камерные гарики
Шрифт:
а все сидят в гавне по шею.
Конец апреля. Мутный снег,
не собирающийся таять,
и мысль о том, что труден век,
но коротка, по счастью, память.
Учить морали – глупая морока,
не лучшая, чем дуть на облака;
тебе смешна бессмысленность урока,
а пафос твой смешит ученика.
Разумность – не загадка, просто это
способность помнить
что в жизни нет обратного билета,
а есть налоги, иски, алименты.
Сколь мудро нас устроила природа,
чтоб мы не устремлялись далеко:
осознанное рабство – как свобода:
и даль светла, и дышится легко.
Забавно, что стих возникает из ритма;
в какой-то момент,
совершенно случайный,
из этого ритма является рифма,
а мысли приходят на свет ее тайный.
Когда б из рая отвечали,
спросить мне хочется усопших —
не страшно им ходить ночами
сквозь рощи девственниц усохших?
Тоски беспочвенное чувство —
души послание заветное
о том, что гнилостно и гнусно
ей наше счастье беспросветное.
С природой здесь наедине
сполна достиг я опрощения;
вчера во сне явились мне
Руссо с Толстым, прося прощения.
Был подражатель, стал учеником,
и в свет его ввела одна волчица;
но слишком был с теорией знаком,
чтоб лепету и бреду научиться.
Я уважал рассудка голос,
к нему с почтеньем слух склонял,
но никогда на малый волос
решений глупых не менял.
Сомнительная личность – это кот,
что ластится и жаждет откровений;
сомнительная личность – это тот,
о ком уже все ясно без сомнений.
Мне кажется, наука с ее трезвостью,
умом и сединою в волосах
копается в природе с наглой резвостью
мальчишки, что копается в часах.
Грозным запахом ветер повеял,
но покой у меня на душе;
хорошо быть сибирским евреем —
дальше некуда выслать уже.
Столько волчьего есть в его хватке,
так насыщен он хищным огнем,
что щетинится мех моей шапки,
вспоминая о прошлом своем.
В неусыпном душевном горении,
вдохновения полон могучего,
сочинил я вчера в озарении
все, что помнил из Фета и Тютчева.
И
едва лишь на апрель сменился март,
крестьянский, восхитительный
и древний
цветет осеменительный азарт.
А ночью небо раскололось,
и свод небес раскрылся весь,
и я услышал дальний голос:
не бойся смерти, пьют и здесь.
Сейчас не бог любви, а бог познания
питает миллионов нищий дух,
и строит себе культовые здания,
и дарит муравьям крылатость мух.
Кто жизнь в России жил не зря,
тому грешно молчать, —
он отпечатки пальцев зла
умеет различать.
Балагуря, сквернословя и шутя,
трогал столькие капканы я за пасть,
что в тюрьму попал естественно, хотя
совершенно не туда хотел попасть.
Уже в костях разлад и крен,
а в мысли чушь упрямо лезет,
как в огороде дряхлый хрен
о юной редьке сонно грезит.
Что я сидел в тюрьме – не срам,
за верность чести в мышеловку
был загнан я. Как воин шрам,
люблю свою татуировку.
Покой исчез, как не было его,
опять я предан планам и химерам;
увы, штанам рассудка моего
характер мой никак не по размерам.
Боюсь попасть на землю предка
и ничего не ощутить,
ведь так давно сломалась ветка,
и так давно прервалась нить.
Мой воздух чист, и даль моя светла,
и с веком гармоничен я и дружен,
сегодня хороши мои дела,
а завтра они будут еще хуже.
Конечно, жизнь – игра. И даже спорт.
Но как бы мы себя ни берегли,
не следует ложиться на аборт,
когда тебя еще и не ебли.
Исчезли и зелень, и просинь,
все стало осклизлым и прелым,
сиротская стылая осень
рисует по серому серым.
Не зная зависти и ревности,
мне очень просто и легко
доить из бурной повседневности
уюта птичье молоко.
Вчера я думал в темной полночи,
что мне в ошейнике неволи
боль от укусов мелкой сволочи
острей и глубже главной боли.
Очевидное общее есть
в шумной славе и громком позоре: