Камерные гарики
Шрифт:
то каркаю зловеще, как ворона;
игра моя блаженная в слова
дается голове не без урона.
Беда вся в том, что иудеи —
отнюдь не явные злодеи,
но чем их пагуба неясней,
тем с очевидностью опасней.
А днем еду я вынимаю
(хлеб, сало, чай – сюжет не нов)
и с удовольствием внимаю
брехне бывалых ебунов.
Гипноз какой-то
есть в зимних рощах нелюдимых:
с неясной гложущей тоской
вдруг вспоминаешь всех любимых.
Давно уже две жизни я живу,
одной – внутри себя,
другой – наружно;
какую я реальной назову?
Не знаю, мне порой в обеих чуждо.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Жена меня ласкает иногда
словами утешенья и привета:
что столько написал ты – не беда,
беда, что напечатать хочешь это.
Кроме школы тоски и смирения
я прошел, опустившись на дно,
обучение чувству презрения —
я не знал, как целебно оно.
На самом краю нашей жизни
я думаю, влазя на печь,
что столько я должен отчизне,
что ей меня надо беречь.
В предательских пространствах
этих стылых —
где место, где пристанище мое?
Вот я уже в России жить не в силах
и жить уже не в силах без нее.
Тюремные прощанья – не беда,
увидимся, дожить бы до свободы;
о том, что расставались навсегда,
вдруг больно понимаешь через годы.
Весна сняла обузу снежных блузок
с сирени, обнажившейся по пояс,
но я уже на юных трясогузок
смотрю, почти ничуть не беспокоясь.
Невольник, весь я в путах строгих,
но со злорадством сознаю,
что я и в них свободней многих,
цепь охраняющих мою.
Я – удачник. Что-то в этом роде.
Ибо в час усталости и смуты
радость, что живу, ко мне приходит
и со мною курит полминуты.
В Сибирь я врос настолько крепко,
что сам Господь не сбавит срок;
дед посадил однажды репку,
а после вытащить не смог.
Сколько света от схватки идей,
сколько свежести в чувственной гамме;
но насмотришься сук и блядей —
жирно чавкает грязь под ногами.
В том, что я сутул и мешковат,
что грустна фигуры география,
возраст
больше виновата биография.
Учусь терпеть, учусь терять
и при любой житейской стуже
учусь, присвистнув, повторять:
плевать, не сделалось бы хуже.
Вот человек: он пил и пел,
шампанским пенился брожением,
на тех, кто в жизни преуспел,
глядит с брезгливым уважением.
Есть власти гнев и гнев Господень.
Из них которым я повержен?
Я от обоих не свободен,
но Богу – грех, что так несдержан.
Слова в Сибири, сняв пальто,
являют суть буквальных истин:
так, например, беспечен тот,
кто печь на зиму не почистил.
Я проснулся несчастным
до боли в груди —
я с врагами во сне пировал;
в благодарность клопу,
что меня разбудил,
я свободу ему даровал.
Города различались тюрьмой —
кто соседи, какая еда;
навсегда этот праздник со мной,
хоть не праздничен был он тогда.
Скачет слов оголтелая конница,
стычки строчек и фраз теснота;
их рифмую не я, а бессонница,
сигарета, весна, темнота.
Как жаждет славы дух мой нищий!
Чтоб через век в календаре
словно живому (только чище)
сидеть, как муха в янтаре.
Как молодость доспехами бряцала!
Какой бывала зрелость удалой!
Остыли, как восторг провинциала
в промозглости столицы пожилой.
Моим конвойным нет загадок
ни в небесах, ни в них самих,
царит уверенный порядок
под шапкой в ягодицах их.
Муки творчества? Я не творю,
не мечусь, от экстаза дрожа;
черный кофе на кухне варю,
сигарету зубами держа.
Наша кровь – родня воде морской,
это от ученых нам известно,
может, потому такой тоской
мучаемся мы, когда нам пресно?
Служить высокой цели? Но мой дом
ни разу этой глупостью не пах.
Мне форма жмет подмышки. И притом
тревожит на ходу мой вольный пах.
О чем судьба мне ворожит?
Я ясно слышу ворожею:
ты гонишь волны, старый жид,