Камов и Каминка
Шрифт:
— Чего день с утра портить, — вяло проборматал художник Каминка и, почесывая шею, поплелся в кухню. По питерско-сайгоновской традициии художник Камов положил в чашку ломтик лимона и, с наслаждением отхлебнув, утер усы.
— Отменный кофей, браво, Сашок!
Художник Каминка, глянул на часы и недовольно качнул головой.
— Ну-ка, Мишенька, давай заканчивай и одевайся. Ах, — спохватился он, — да что ж тебе надеть-то? Давай быстренько съездим, купим тебе шмотки. Неделю все хорошо было, и снова, как назло, хамсин, не в ватнике же тебе ходить…
— На Голгофу! — Художник Камов отодвинул пустую чашку, встал и, выпрямившись, простер руку вперед. — На Голгофу. Не забывай, Сашок, куда я приехал!
Когда-то, много лет назад, художник Каминка не вылезал из Старого города. По приезде в страну его изрядно романтическая натура, травмированная разлукой с городом, неотъемлемой частью которого он себя ощущал (вернуться с летних каникул и на Московском или Финляндском вокзале втянуть в легкие смесь дыма, влажного асфальта и бензина, с запахом уже тронутой осенью листвы было одним из наиболее значительных, чуть ли не сакральных переживаний его жизни), металась, не находя себе покоя и места. Дыра, возникшая в его душе, отказываясь заживать, прорастать соединительной тканью насущных забот, настоятельно требовала заполнения. И вот тогда этот другой настолько, что не мог быть отторгнут по причине сходства, город сумел деликатно найти путь
На всю жизнь запомнил художник Каминка два момента. Однажды, в первый год своего пребывания в стране, ехал он в старом, скрипящем автобусе по Хевронской дороге, смотрел в окно, туда, где за светящимися кронами серебряных олив, под висящей в голубом небе синей лентой Моавского хребта розовыми волнами скатывались к Мертвому морю холмы Иудейской пустыни. И, чувствуя, как перехватило горло, как слезы подступили к глазам, спросил он себя: неужели когда-нибудь я привыкну к этой немыслимой красоте, к этому исцеляющему душу счастью? Прошло время. Все в том же автобусе он, перелистывая страницу книги, механически бросил взгляд в окно, увидел оливы, горы, Моав и устыдился, вспомнив заданный когда-то себе самому вопрос.
Но на этот раз он просто тихо вел озиравшегося вокруг художника Камова, изредка, безо всяких комментариев выдавая скупую сухую информацию. Машину они оставили на Сионской горе, прошли вдоль южной стены Храмовой горы, мимо развалин меняльных лавок, из которых Иисус изгонял торговцев, мимо древнего, заложенного камнями входа на Храмовую гору, над которым мрачной черной вороной нахохлившись сидел купол мечети Аль-Акса, перешли Кедрон. На спускающейся в глубь земли лестнице церкви Успения Богоматери истекали восковыми слезами свечи. Вывернутые суставы и вспоротые грудные клетки двухтысячелетних олив Гефсиманского сада окружали церковь Агонии, в лиловой дрожащей пустоте которой молился похожий на алого тропического попугая смуглый бразильский кардинал. Потом они поднялись к Львиным воротам и по Виа Долороса дошли до церкви Гроба Господня. Художник Камов был сосредоточен и молчалив. Молчал и художник Каминка. Годы, прожитые в столице трех религий, воспитали в нем стойкое отвращение к профессиональным слугам божьим всех конфессий. Неприязненно глядел он на толпы туристов и паломников, на осиянные нимбами фотовспышек лица овец Христовых, фотографирующихся на месте Его распятия: когда-то Ему удалось изгнать торгующих из еврейского Храма, но в своем собственном Он оказался бессилен. Художник Камов, напротив, словно и не замечал суетливой толпы, деловито снующих священников, приторговывающих освященными на Гробе Гоподнем свечами. Несколько раз он перекрестился, губы его шевелились, но в гулком шуме слов его слышно не было. Потом так же молча они прошли по арабскому рынку до Яффских ворот и по улице Яффо двинулись в сторону центра. Художник Камов пытался разобраться в своих ощущениях. Иерусалим произвел на него смутное впечатление. С одной стороны, он не в силах был освободиться от магии имени, заставлявшей всему придавать значение, все, даже самые обыденные вещи воспринимать как проявление мистического откровения. С другой — он не мог не видеть удручающей бездарности серой, безликой архитектуры Нового города, провинциального, грязного, каких без счету в Леванте. Старый город оттолкнул его своей алчностью, фальшью. Все здесь было на продажу, от камней до людей, причем чем более высокое положение они занимали, тем с большей охотой и жадностью продавались. И еще одно отвращало его от Иерусалима: запах крови, который исходил от тротуаров, стен, растений, от самого города… Лишь в одном месте суждено ему было ясно прочувствовать тот Иерусалим, который изначально существовал в его сознании, как единство всего сущего, когда время из протянутой неизвестно откуда, неизвестно куда нити сворачивается в шар, где начало и конец — суть одно и то же, где все происходит и чувствуется одновременно и великий покой объемлет мятущуюся душу. Произошло это в монастыре Иоанна в пустыне, на окраине. Они вошли в ограду, спустились к пещере, где обитал пророк, посидели пред крохотным бассейном, где золотые рыбки лениво играли в пятнашки с отражениями высоко плывущих белых облаков, а потом по усыпанной сухими хвойными иглами тропинке неторопливо пошли в гору. Минут через десять они вышли к небольшой каменной хижине. Вокруг не было ни души. «Гробница Елизаветы», — шепнул художник Каминка. Наклонившись, они вошли в открытую низкую дверь. Внутри было на удивление прохладно. Дух кипарисовой смолы мешался с ароматом цветов и сухим запахом земли. Под маленьким окном с молитвенником на подоконнике, застланном вышитым льняным полотенцем, стояла скамья с небольшими цветными подушками. У противоположной стены, за аналоем с раскрытой Библией, перед низкой, уходящей в глубину нишей, горели две свечи. Пламя ровным язычком струилось вверх, и тихо было так, что казалось, если хорошо прислушаться, можно будет услышать, как плывут в высоком небе те медленные, величественные облака, с которыми играли в бассейне золотые рыбки. Они долго сидели на скамье, погруженные в собственные мысли. Собственно, написав эту фразу, мы отдали дань удобному клише, поскольку ни у одного из них никаких мыслей не было и, стало быть, погрузиться в них не было ровным счетом никакой возможности. Они сидели безо всяких мыслей, ничем не отличаясь от деревьев, стоявших вокруг, от свечей, тихо горевших над могилой, от камней, из которых был сложен дом. На какое-то время они просто стали составной частью пейзажа, без надежд и упований, без сожалений и тревог, они просто были, и этого было достаточно…
ГЛАВЫ 18—19
……………………………………………………….
ГЛАВА 20
в которой на сцене появляется значительный и типичный персонаж
В те годы, дальним эхом бесед трактирных русских мальчиков Достоевского, в кухнях Москвы, Питера, да и многих других городов России велись нескончаемые разговоры. Вечера в кухне художника Камова, куда зачастил художник Каминка, отличались не только интенсивностью интеллектуального накала, страстностью дискуссий, но и высотой взятой темы. Пустого суесловия, всех этих анекдотов, сплетен и бессмысленных, абы выпить и закусить, застолий художник Камов не терпел, и по приезде в Израиль художник Каминка долгое время не мог привыкнуть к обычному для местных компаний small talk.
Однажды, припозднясь, художник Каминка обнаружил в кухне незнакомого человека
— Анатолий Кляйман, — поднялся он навстречу, и художник Каминка с уважением пожал протянутую руку. Кляйман был личностью известной. Фотография, запечатлевшая его висящим на ноже бульдозера, сметавшего выставку картин, обошла важнейшие газеты мира. Невысокий, но крепко сбитый, с живыми черными глазами, коротким носом, растянутым ртом и квадратной челюстью с выступающим подбородком, он был похож на бульдога или, скорее, на боксера.
Храбрости этому крепышу было не занимать. Его воспитала Марьина Роща, и только случайность да еще, пожалуй, живой любознательный ум вкупе с любовью к чтению и искусству помешали ему разделить участь дружков его детства и юности, теперь по большей части уже тянувших срока по тюрьмам и лагерям.
Любимым литературным героем Кляймана был Чичиков. Его восхищала не только гениальность идеи добывания денег из ничего, но и характер: бульдожья хватка, твердость в достижении цели.
Закончив школу, он поступил в Строгановское училище на отделение живописи, но основное время проводил в мастерских неофициальных художников, где в свое время и свел знакомство с художником Камовым. На одной из очередных пьянок он познакомился с известной в авангардистских и интеллектуальных кругах Москвы Кирой Овсянико-Куликовской. Закончив филфак университета, сотрудничала в «Литературной газете», в журналах «Новый мир», «Вопросы философии» и сразу завоевала репутацию умного, проницательного критика и специалиста по российскому футуризму. Внешне она была малопривлекательна: корпулентного сложения, с коротенькими ручками, ножками-бутылочками, небольшой головой, на которой над широким, с мелкими острыми зубами ртом выделялся чувствительный, все время двигающийся, словно бы живущий своей отдельной жизнью нос, по обе стороны которого бегали маленькие блестящие черные глазки. Вместе с тем в ней было то специальное обаяние, которое порой свойственно некрасивым умным и уверенным в себе женщинам, и стоило ей заговорить, как ощущение некрасивости напрочь исчезало. Несмотря на разницу в возрасте (Кляйман был ее на пять лет моложе), между ними сразу же вспыхнул страстный роман, и не прошло трех месяцев, как они поженились. С какой-то даже материнской страстью Кира принялась обучать талантливого, малообразованного, но охочего до наук мужа. Его быстрый, цепкий ум жадно, легко схватывал и усваивал необходимую информацию, и вскоре семена, посеянные Кирой, дали обильные и подчас неожиданные всходы. В частности, Анатоль — так его звала Кира, а вслед за ней и все остальные, — внимательно изучив историю футуризма, пришел к выводу о необходимости всегда и любой ценой находиться в центре внимания, на переднем крае авангарда и свято уверовал в великую силу скандала как залога и необходимого условия успеха. Разумеется, скандалы случались и до футуристов, взять хоть скандалы вокруг Делакруа или импрессионистов, но отнюдь не художники были их инициаторами. Более того, они искренне искали признания со стороны истеблишмента и были в достаточной степени обескуражены и даже уязвлены приемом, оказанным их работам.
Первыми благотворный потенциал скандала осознали футуристы. Кстати, спустя много лет это дало возможность Кляйману объявить Жириновского не политиком, а величайшим художником новой России, идейным последователем и прямым наследником футуризма.
Но одним из важных достижений Киры стало то, что ей, используя непомерное честолюбие Кляймана, удалось победить анархистское начало, свойственное ему в высшей степени. Она сумела заставить его понять, что все — темперамент, талант, интеллект — следует подчинить достижению цели и что достижение цели невозможно без суровой дисциплины. Цель Кляймана была слава — деньги ей сопутствовали, не более того. Кира научила его тому, что люди относятся к человеку ровно так, как он сам относится к себе, то есть так, как он себя позиционирует. Кляйман завел дневник, в который ежедневно заносил события, а также, принимая во внимание будущих исследователей, свои мысли и сведения о физиологической жизни своего организма. В целях укрепления самодисциплины он каждое утро делал зарядку, после чего ел приготовленную ему женой овсяную кашу. К каше он пристрастился до такой степени, что в редких случаях, когда Кира по какой-либо причине — болезнь, отъезд к внукам — не могла ее ему приготовить, Кляйман впадал в состояние, близкое к трансу, и писал стихотворение. В дальнейшем, собранные вместе, они составили знаменитую «Книгу ламентаций», переведенную на несколько языков.
К тому моменту, как художник Каминка познакомился с Кляйманом, тот уже почти полгода находился в ожидании разрешения на выезд. Понимая, что акции любого человека, в том числе и художника, растут по мере его продвижения на иерархической лестнице и что, в частности, позиция вождя группы изначально ставит его на более высокую ступеньку, он пытался создать хоть какую-нибудь группу в Москве, но, поскольку был тогда молод и недостаточно авторитетен, затея эта не удалась. Тогда он приехал в Ленинград и, представившись руководителем нового авангарда, предложил ленинградским художникам объединиться в группу под его руководством. Собственно, его вполне устраивало не столько действительное существование группы, сколько ее название, манифест и имена. Поначалу, выслушав предложение Кляймана об организации через дипломатов канала переправки работ на Запад с целью выставок группы в лучших музеях США с последующей продажей, питерцы пришли в большой ажиотаж, но все дело испортил змей Зелинский, у которого имелись свои взгляды на то, кто именно должен быть вождем питерских нонконформистов. Взяв слово, он заявил, что Толян хоть и хороший парень, но всего-навсего мелкая московская шпана и фарца и в качестве таковой никакого доверия не заслуживает. В прошлом, подчеркиваем — в прошлом, Кляймана, может быть, и можно было назвать шпаной, но даже если так, то это давно уже не соответствовало истине, что же касается фарцовки, то хоть это и было правдой, но к делу тоже никакого отношения не имело, и возмущенный Кляйман с ходу профессионально — сказались уроки Марьиной Рощи — саданул Зелинского по зубам, отправив его в глубокий нокаут. Разочарованные художники, несмотря на протесты Кляймана, спустили его с лестницы и напились. Печальную эту историю и услышал художник Каминка в кухне у художника Камова, который на собрании отсутствовал по причине обхода своих лифтов.
— Пустое, Анатоль, — успокаивал он Кляймана, но тот, потирая ушибленное плечо, злобно сказал:
— Пустого в жизни не бывает. Попомнят они мне эту лестницу.
Вернувшись в Москву и узнав, что разрешения на выезд до сих пор не получено, Кляйман поскандалил в ОВИРе, был арестован и за мелкое хулиганство получил пятнадцать суток. Выйдя, он созвал знакомых корреспондентов на акцию протеста. Акция проходила за городом, в Овражках. День был пасмурен, накрапывал мелкий дождик. Когда журналисты, приготовив камеры, выстроились вокруг, Кляйман сел на траву. Кира, символизируя собой нагую истину, скинула пальто и, оставшись в прозрачной черной комбинации, чей цвет означал траур по правам человека, поеживаясь от холода, взяла в руки красный огнетушитель, цвет которого, в свою очередь, символизировал советскую власть. Кляйман огляделся, достал из кармана куртки два флакона «Красной Москвы», один флакон «Шипра», один «Серебристого ландыша» и вылил их на себя. Французская корреспондентка, побледнев, начала оседать на землю, тем самым чуть не погубив всю акцию. Француженку быстро привели в чувство, и далее она вела репортаж, прикрыв лицо мокрым носовым платком. Дождавшись тишины, Кляйман обвел присутствующих пристальным взглядом.