Кандалы
Шрифт:
При одном только виде полных графинов — по четверти ведра в каждом — сразу повеселели: о печальной причине трапезы как будто забыли, а если кто и заводил об этом речь, так уж лучше было бы совсем не заводить.
Старый певчий — портной Влазнев, известный шутник и балагур, старик с седой бородой — все еще держался у него хороший бас — любил во-время ввернуть такое словечко, чтобы только — ну!
Как полагается, вилкой сначала постучал: думали — речь скажет Влазнев.
— Слышал я — осиновый кол уж обтесали и понесли! — с важностью начал он.
— Какой кол? Куда?
— На могилу преосвященнейшего владыки: вбивать будут! Потому — хору завещал
Густо, добротно, грудным смехом рассмеялись певцы.
— Ох, уж этот Влазнев!.. И не то еще отмочит!
Влазнев только бороду с важностью гладил, а у самого — ни полсмеха.
— Чудотворец был владыко святый, умел-таки превратить карася в порося!
— Хо-хо-хо! Ах, Влазнев, Влазнев!
— Болезнь у него была особенная: такая, что и не выговоришь за столом!
Тут старик шепнул что-то на ухо сидевшему рядом тенору Волкову: фыркнул Волков в стакан, чуть не захлебнулся.
Как все авгуры [23] , певчие иронически относились к церковному священнодействию, так же как оперные хористы строго судят исполнителей оперы. Хор видел изнанку богослужения, интриги и грызню священнослужителей: как они спорили в алтаре при дележе денег, собранных с молящихся, и как архидиакон загребал львиную долю себе. Знали, что Серафим любил красивых женщин, содержал в епархиальном училище, и даже в Смольном институте, хорошеньких воспитанниц, приезжавших иногда к нему с визитом. Знали, что иеромонах Нифонт не что иное, как малограмотный монастырский бродяга, обжора и пьяница. Видели и многое другое.
23
Авгуры — жрецы у древних римлян, предсказывавшие будущее, но сами не верившие своим предсказаниям.
Капелла Тараса, состоявшая из пяти отделений, певших в пяти церквах, собиралась вместе только на общие спевки и на торжественные богослужения архиерея в кафедральном соборе. В полном составе хора участвовало двадцать сильных басов, столько же теноров и пятьдесят дискантов и альтов, набранных Тарасом из школ, где он преподавал пение.
Большинство взрослых певчих состояло из городских ремесленников: слесарей, сапожников, портных, штукатуров, столяров, маляров, часто совмещавших свое ремесло с пением, так же как и мелких чиновников; редкостью были недоучившиеся семинаристы, стремившиеся выбраться из хора, что удавалось им очень редко.
Были и специалисты церковного пения, с детства жившие этим ремеслом, дававшим весьма скудный заработок, но навсегда привлекавшим к себе этих своеобразных артистов.
Церковное пение было тяжкой и суровой школой, в которой часто ломали и губили голоса, хищнически выжимая из них все, что можно было выжать, или же создавая прекрасных певцов из числа наиболее одаренных и выносливых.
Туберкулез нередко являлся обычным концом даже для последних: причиной было — растяжение легких от тягучести пения, простуда от пения то в жарко натопленной церкви, то на морозе зимой во время похорон и неизбежной выпивки в трактире после похорон.
Редко кто из певчих доживал до старости; многие спивались. Это было тем более поразительно, что в певчие попадали главным образом люди исключительного здоровья.
Через полчаса печальный поминальный обед превратился в эпически веселый пир. За столом сидели люди большей частью богатырской наружности: мясник Федор
Солист бас Василий Железов, человек, как сбитый из железа на наковальне, ростом меньше Дудинцева, но сложением еще крепче — с наружностью опричника или волжского разбойника времен Разина: черные волосы горой, высокая грудь, коротко подстриженная борода и дерзкие глаза, острые, как гвозди, — в прошлом был крючником на Волге, потом ломовым извозчиком и, наконец, калачником, каковым продолжал оставаться и теперь. Рядом с ним сидел настоящий русский добрый молодец — свежий, кровь с молоком — в суконной поддевке и высоких сапогах, столяр Пискунов, тридцатилетний блондин с курчавой золотой бородкой. В хор поступить его заставил самый голос — высокий, светлый, громовой бас, прозрачный и чистый, как хрусталь. Когда он пел пианиссимо, то казалось, что могучий голос доносится издалека.
Тут же сидел знаменитый солист бас-кантанто — Голощапов: человек едва ли тридцати лет от роду, но уже приговоренный к близкой смерти. Чахотка превратила его в бледную тень, и только по молодецким, длинным курчавым усам, разветвлявшимся на концах, можно было судить, что не всегда он был тенью самого себя. Вуколу говорили, что до болезни Голощапов выглядел таким же крепышом, как и Василий Железов. Он таял с каждым днем, давно уже ничего спиртного не пил, голос спадал, но стоило ему запеть, как все покорялись очарованию этого небольшого теперь, но удивительно красивого, милого кантанто. В самом тембре бархатного баса было что-то хватающее за сердце. На сцене такому певцу была бы обеспечена известность, так как, кроме голоса, Голощапов обладал тонкой музыкальностью и душой настоящего художника. Но, искалеченный рабочий, потерявший на заводе правую руку и не способный более ни к какому труду, он всю свою душу и короткую жизнь вложил в нотное церковное пение.
Первые места за столом занимали солисты — артисты хора. Дальше следовали «туттисты», массовая хоровая сила: огромные мрачные люди, с длинными до плеч гривами, разговаривавшие тихим рокотом, напоминавшим гул пустой бочки, которую катят вниз по каменной лестнице. Из них выделялся человек с темным лицом, с длинной огненной бородой и рваными ноздрями — октавист Кузьмич, имевший мелочную лавочку и живший один в задней комнате ее. Никто не спрашивал его ни о фамилии, ни о вырванных ноздрях. От его глубокой металлической октавы морозом подирало по коже.
Легковой извозчик, тенор-солист Волков, отправляясь петь, снимал свой долгополый извозчичий армяк и являлся в хор в клетчатой пиджачной паре, щеголяя крахмальным воротничком. Худощавый, небольшого роста, но жилистый мужичонка с заскорузлыми мускулистыми руками, Волков был малограмотен, но хорошо знал ноты. Незначительное лицо его с козлиной бороденкой имело птичье выражение: невзрачный, серенький, напоминал он соловья и пел, как соловей. Люди, слышавшие Мазини, еще здравствовавшего тогда, говорили о Волкове, как о втором Мазини. Мягкий и полнозвучный, бархатного тембра голос его, совершенно свободно звучавший на самых высоких нотах, был достаточно силен, чтобы сделаться украшением оперы, но Волков не стремился туда, имея в родном городе собственный домишко на окраине, извозчичий выезд и кучу детей, да и по возрасту опоздал он делать карьеру, не говоря уже о его малограмотности. Так и застрял «второй Мазини» в провинциальном архиерейском хоре.