Кандалы
Шрифт:
Забираясь все выше, буйно развернулись мощные басы, тенора дружно подхватили и занеслись ввысь.
Комната наполнилась звоном металла, и дрогнули стекла в рамах окон певческого зала.
Это была старинная семинарская песня, автор и композитор которой оставались в неизвестности. Тарасов хор всегда начинал с нее, когда пел светское.
Где он, где, скажи мне, море? Аль в далекой стороне? Все ль свое лелеет горе? Все ли помнит обо мне? ШирокойТемп пения учащался, песня замирала, как бы качаясь на уходящих волнах.
Весь век мой пройдет В тоске безотрадной, Мой друг ненаглядный Ко мне не придет!Голоса затихали, сопровождаемые глухим аккомпанементом сдержанной октавы, и вот уже ушли, обращаясь в тот же призрачный шепот, с каким появились.
Напрасно я льстилась Счастливой судьбой: Простилась, простилась, Мой друг, я с тобой…Вдруг с торжествующей радостью зазвенел необычайно высокий, свободный тенор, слышался в нем веселый, серебряный звон. Это пел Волков:
Вышла радость на крыльцо В алом сарафане И — горит ее лицо!Шумная волна подхватила звенящее серебро и обрадованно, ядрено грянула:
Как за-р-ря — р-румя-а-на!Хор вместе с отрывистым жестом дирижера словно оторвал и бросил в воздух подмывающий плясовой мотив:
Ой, дуб-дуба! Дуба-дуба! Дивчина моя люба!На середину комнаты выскочил молодцеватый, красивый, — в синей поддевке и мягких смазных сапогах, столяр Пискунов и, подмывающе передергивая плечами, пластично замер в разудалой плясовой позе со скрещенными на груди руками и с очень серьезным, застывшим, неподвижным лицом. Уже выдвинул он правую ногу вперед, поставил ее на подкованный медью каблук — кверху носком, которым в такт разжигающему трепаку чуть-чуть пошевеливал: вот-вот, выждав момент, вдарит о пол каблуками!
— Эх-ма! — неожиданно младенческим голосом крикнул он и пустил дробь, а потом как прошелся беззвучно-легкими ногами на одних лишь носках мягких своих сапог, вывертывая пятки, да пронесся по кругу вихрем, словно по льду, на одной ноге, другой только чуть-чуть от земли отталкиваясь, а отделившись от нее совсем, как взвился птицей кверху — и только после этого, изо всей силы хватив ладонью о пол, словно лихом об землю, и под все учащавшийся бешеный вихрь трепака пустился вприсядку, — как начал выписывать ногами диковинные кренделя да вензеля, да кружиться волчком, да отхватывать, зажаривать, да отчихвощивать, а весь поющий хор, окружив его хороводным тесным кольцом, как начал ладонями совсем обезумевший такт отбивать да покрикивать: «наддай!», «знай наших!», «почитай своих!» — тут уж не до покойников и не до архиереев мертвых и живых стало! Тут у всех вся кровь заиграла, закипела в жилах, даже у Влазнева. Тут и мертвый, воскреснув, в пляс бы пошел, и чем тяжелей казалась им жизнь, тем больше силы являлось в этом минутном размахе неуместного, но привычного для них веселья после похорон, когда так неудержимо захотелось каждому из них «ударить лихом об землю».
Да
И вдруг все умолкло и погасло, как костер, на который упало мокрое одеяло: в дверях появилась тучная фигура Нифонта в темной монашеской мантии, с нахмуренным красным лицом, как бы утопавшим в мягкой и густой бороде его: заметно было, что и монахи поминали епископа в пасхальный день.
Молча стоял Нифонт, прикрыв за собою двери, и грустно качал головой. Когда все разом затихло, сказал унылым голосом:
— Непохоже, чтобы духовное пели! Козлогласие и беснование придется прекратить: несчастье постигло нас! Ограблена могила преосвященного… Унесли облачение и митру — конечно, фальшивые! Не положить же в могилу настоящие бриллианты! Но скорбит душа об учиненном надругании! Пошатнулось благочестие в народе нашем! В великий праздник всепрощения и любви усопшего архипастыря обокрали!
— Обманули воров! — тихо, но густо, из глубины хора, как из озера, сказал кто-то октавой.
Давно уже Кирилл и Ирина помолвленными считались, но, наконец, после ареста ее брата, поженились. Сняли большую комнату, перегороженную на две: одна — побольше — была столовой и гостиной, в ней стояло хорошее пианино; за дощатой перегородкой, не доходившей до потолка, была спальня. О прежней большой квартире и помину не было: не хотела ее Ирина, — а мальчишек отдали в пансион, не рука было возиться с ними поднадзорным людям. Служба у Кирилла оказалась непрочная, заработок — грошовый. Стремился Кирилл в Петербург — готовился в Технологический институт поступить, чтобы впоследствии по фабричным делам быть представителем от рабочих, — к рабочим его тянуло. Ирина и вовсе в столичное революционное подполье рвалась, зашифрованные письма из Петербурга получала и даже Кириллу их не показывала. Чтобы не влопаться перед отъездом, жили замкнуто, к себе почти никого из поднадзорных не принимали. Изредка бывали у них Вукол да Клим, развлекались книжными разговорами, а больше музыкой.
Кирилл много читал, получал журналы, следил за литературой, делился мыслями с Вуколом и Климом: он сумел заинтересовать их теми литературно-политическими течениями, которые в то время как бы искали новых путей для жизни огромной страны, искусственно замороженной. Во время их молодых задушевных разговоров часто казалось им, что тот тупик без выхода, в который зашла как бы остановившаяся жизнь, должен смениться внезапным прорывом и что серые сумерки обывательщины, безнадежно обволакивавшие жизнь, должны рассеяться. Они искали в литературе признаков будущего обновления. Даже в подражательном отечественном декадансе, всеми осужденном, находили примесь чего-то здорового. Им казалось — они об этом говорили с увлечением, — что в литературе, замершей после стареющих и почти умолкнувших великанов прошлого, уже чувствуется нечто новое.
И не только в литературе, живописи, музыке и театре, — поиски новых путей к обновлению жизни происходили и в политических воззрениях: сама жизнь искала новых форм, чтобы вылиться в них.
Однажды в весенний воскресный день Вукол зашел к Листратовым, по своему обыкновению прямо из церкви, где только что управлял одним из отделений Тарасова хора. Ирины не было дома — пошла встречать какую-то приезжую, — зато натолкнулся на неожиданную встречу: у Кирилла сидел Ильин, в шелковой цветной рубашке с выпущенным по плечам пиджака испанским воротником. Через плечо висела на ремне кожаная дорожная сумка. Было часов двенадцать, но друзья сидели за бутылкой красного вина. Ильин рассказывал своим бархатистым голосом, слышным еще с улицы сквозь уличный шум, хотя он говорил тихо.