Катастрофа
Шрифт:
Потом переключились на другую тему — о судьбе Марины Цветаевой, спешно бежавшей в СССР за мужем — Сергеем Эфроном, оказавшимся сотрудником чекистов.
— С Сергеем Яковлевичем у меня связана одна очень странная история, — сказал Сосинский и в нерешительности умолк.
— Ну что же вы, Володя? — нетерпеливо произнесла Тэффи. — Мы хотим знать вашу тайну!
— Хорошо! — Сосинский тряхнул шевелюрой каштановых волос. — Как вы знаете, с Мариной Ивановной и Эфроном я был близко знаком. Еще с двадцать пятого года, когда они жили на квартире моей будущей тещи Колбасиной-Черновой…
— На рю Руве, в доме восемь? — блеснул памятью Бахрах. —
— Помню, ведь я тоже там занимал угол, — подтвердил Сосинский. — Однажды Сергей Яковлевич сказал мне: «Мы оба с вами, Володенька, бывшие белогвардейцы. Мы проливали русскую кровь, мы согрешили перед родиной. И теперь наша святая обязанность искупить вину…»
— И он сделал вам деликатное предложение? — спросил Зайцев.
— Да, — Сосинский вздернул подбородок. — Он предложил мне работать на Лубянку. Понятно, что я отказался. Упас меня Бог.
— Я согласен с теми, — вступил в разговор Алданов, — кто обвиняет Эфрона во многих преступлениях: в убийстве генерала Кутепова, Игнатия Рейса, в похищении генерала Миллера и доставке его в Москву.
— Да, эти преступления в свое время наделали много шума, — согласилась Тэффи. — Как и история с убийством Петлюры и оправдательным приговором его убийцы.
Зайцев добавил:
— Все тайное со временем делается явным!
И он был, конечно, прав.
Свои стихи стал читать Терапиано. Судя по внимательному взгляду Бунина, прекратившему ради Терапиано какой-то интересный разговор с Алдановым, стихи ему нравились.
Терапиано, вопреки своей с итальянским переливом фамилии, бывший коренным русским, читал недавно написанное стихотворение:
Мы пленники, здесь мы бессильны, Мы скованы роком слепым, Мы видим лишь длинный и пыльный Тот путь, что приводит к чужим. И ночью нам родина снится, И звук ее жалоб ночных — Как дикие возгласы птицы, Птенцов потерявшей своих. Как зов, замирающий в черных Осенних туманных садах, Лишь чувством угаданный. В сорной Траве и прибрежных кустах Затерянный, но драгоценный Свет месяца видится мне, Деревья и белые стены И тень от креста на стене…— Браво, браво! — захлопал в ладоши Бунин. Молодые поэты редко ему нравились, им не всегда хватало простоты и отделанности стиха. Даже Цветаеву Бунин считал «излишне вычурной», хотя, безусловно, обладавшей могучим дарованием. Но стихотворение Терапиано
Осмелевший автор протянул — «для автографа!» — изящный том «Лики», вышедший в прошлом году в Брюсселе и сегодня на последние тридцать франков приобретенный в магазине Якова Поволоцкого.
Пока Бунин настраивал «вечное перо» и потом твердым угловатым почерком писал несколько дружеских строк, Терапиано спросил:
— Простите, Иван Алексеевич, я читал и слыхал утверждения, что вы всегда выдумываете ваши сюжеты, и «Жизнь Арсеньева» вами тоже выдумана…
Бунин утвердительно кивнул головой:
— Полностью! В том числе и вторая часть романа, которую вам торжественно вручаю — с автографом. На склоне ваших дней, когда моя посмертная слава возрастет до необъятных размеров, на аукционе сможете, Юрий Константинович, продать с выгодой. Учтите!
— Громадное спасибо, но я никак не могу отделаться от мысли, что «Жизнь Арсеньева» — роман автобиографичный. Все, что мы творим, — автобиографично, ибо основано на личном опыте и собственных ощущениях. Но напрасно думать, что вся жизненная канва моего героя совпадает с моей. Это наивно, но всю жизнь мне приходится это объяснять. Гиппиус вроде умная, но тоже этого не понимает. Писала нечто подобное о «Митиной любви». Если у Мити первый любовный опыт был неудачным, так, значит, это относится и ко мне? Полная чушь! Впрочем, давайте лучше подымем бокалы…
Пили за мир в Европе, за творческие удачи, за ушедших в мир иной — Шаляпина, Ходасевича, Куприна, где-то затерявшегося Сашу Койранского…
Сосинский сказал, что ему очень хотелось бы побывать в Москве. Бахрах тоже признался, что не был в Белокаменной.
— Когда, молодые люди, окажетесь в древней столице, — хитро сощурилась Тэффи, — не забудьте, зайдите в Мавзолей, поклонитесь дедушке Ленину.
Дон-Аминадо вновь оживился:
— Анекдот хотите?
— Всегда хотим! — за всех ответил Полонский-старший.
— Ленину в Мавзолей пришла телеграмма: «Вставай, проклятьем заклейменный!» И подпись: «Весь мир голодных и рабов».
Когда все отулыбались, Вера Николаевна решительно сказала:
— Какой это стыд и кощунство — положить покойника поверх земли! Каким бы злодеем он ни был, к праху следует отнестись по-христиански, с большею милостью — укрыть могильной землею.
— Какой-то чернец, которого я встретил в церкви Серафима Саровского на рю Лекурб, древний такой старик, лицо все изъедено глубокими морщинами, а глаза неожиданно молодые, умные, сказал мне еще лет десять назад: «Пока этот покойник смердит на поверхности, не будет России ни мира, ни добра!» Это ему, дескать, такое видение Матери Божьей было. Она явственно эти слова произнесла.
Вера Николаевна перекрестилась:
— Господи, дивны дела Твои!
3
…Пришло время прощаться. Все столпились в прихожей. И никто не расходился. Словно какие-то незримые путы удерживали их вместе, словно что-то такое сильное и неземное явственно сказало: «Не спешите, запомните этот миг. Никогда более вам не собраться всем вместе. Жизнь прежняя оборвется — еще раз, ох как круто переменится!»
Сосинский подошел к Бунину:
— Иван Алексеевич, сегодня мы вспомнили Эфрона. Я стал свидетелем и даже невольным соучастником убийства сына Троцкого — Седова. В моей типографии он печатал «Бюллетень оппозиции» своего отца, держал корректуру. Вы никогда Седова не встречали?