Катастрофа
Шрифт:
И яростным шепотом добавила:
— Ах, как мечтала я: сдохнешь, гад, так я на твоей могиле… И дождалась! — торжествующе закончила она.
Он наконец вгляделся в ее лицо, ярко освещенное луной, и вздрогнул: перед ним стояла та самая красавица, портретом которой он любовался на витрине.
— Как тебя зовут?
— Да какое вам дело?! Мы все равно никогда не увидимся.
— И все-таки?
— Катериной кличут.
— А чья это могила?
Она захохотала звонко и злобно:
— Мужа моего! А то чья же еще? Вчера только схоронила его,
Заикаясь, чувствуя, что холодеют ноги и руки, спросил:
— Так это… вы… помогли ему?..
Она испуганно шарахнулась:
— Еще чего! За это — Сибирь и вечные адовы муки! Сам сдох, пес шелудивый. Напился и с чердачной лестницы брякнулся, весь хребет переломал. Лежал на полу, хрипел и на меня глазищи таращил: «Радуешься, гадюка!»
А я, грешная душа, и впрямь радовалась. Всю душу вымотал. Ну да хватит лясы точить, вы свое получили, а я, спасибочко вам, как в раю ангельском. Пошла я, а вы держитесь по той аллее, и она приведет вас прямиком в гостиницу.
Она еще раз повернулась к могиле, сплюнула на нее, произнесла ругательное слово и быстро пошла по узорчатой от игры света и теней кладбищенской дорожке к каменным воротам, то высвечиваясь в полосе света, то исчезая в густой тени.
Мой приятель не помня себя добежал до гостиницы, не прилег даже на минуту на постель и с первым светом отправился на вокзал. В его душе был хаос от самых противоречивых чувств: отвращения, сладости, волнения и сожаления, что уже никогда не увидит эту женщину.
Заря разгоралась все сильней, дебаркадер заполнялся отъезжающими, весело давал гудки маневровый паровозик. Вскоре подошел скорый. Он сидел в удобном купе, беседовал со случайным спутником — генералом-артиллеристом, и все случившееся минувшей ночью ему казалось сумасшедшим бредом или сном.
— Вот вам, сударь, и украинская ночь! — закончил Бунин.
Бахрах, потрясенный рассказом, вопрошает:
— Вы так это живо передали… Точно ли, что это было с вашим товарищем, а не с вами самим?
Бунин молчит, долго раскуривая самодельную папироску. Потом нехотя произносит:
— Какой вы нахальный, лев Сиона! Вам расскажи да дай отчет — прямо как в полицейском участке. Какая вам разница, с кем это было. Может, и вовсе ни с кем не было. Вы ведь знаете, что я первостатейный выдумщик. И все свои истории выдумываю.
— Но то, что вы, Иван Алексеевич, мне рассказали, надо лишь записать — и готова потрясающая новелла.
— Вы думаете? А что скажут всякие ханжи, извратившиеся в мысленных пороках, но изображающие из себя святошей? Алданов прислал письмо из Нью-Йорка: цензура опять не пропустила два моих рассказа из цикла «Темные аллеи» — прямо женский монастырь какой-то, а не передовое государство. Нельзя писать про объятия в постели, про любовный экстаз — у американской дуры- цензуры от этого припадки начинаются. А тут — любовь на могиле! «Осквернение последнего
Нет, писать об этой мрачной истории не буду.
(Бунин действительно не записал много интересных историй, которые в разные годы поведал, как и эту, «кладбищенскую», супругам Полонским, Алданову, Бахраху, Одоевцевой.)
И, заканчивая разговор, Бунин произнес:
— А вообще-то вслед за Блаженным Августином могу лишь повторить молитву: «Господи, пошли мне целомудрия. Но только не сейчас».
Эта наивная молитва меня всегда умиляет. До чего прекрасна она! Да ведь и я готов молить Бога о «целомудрии», в более глубоком смысле, чем обычно придают этому понятию, только чтобы оно не было ниспослано мне сразу, а когда-нибудь в отдаленном будущем…
3
Вот я сказал о своей ранней влюбленности. Какой-нибудь Фрейд тут же сделал бы научные выводы: универсальным ключом к пониманию всякой индивидуальности служат сексуальные переживания раннего детства. Наверное, так оно и есть.
Но сколь помню себя, моя душа постоянно была чем-то увлечена. Я уже говорил, что память у меня самая ранняя, чуть не с двух-трехлетнего возраста помню свою жизнь едва ли не день за днем. Все на меня действовало остро — запах скошенной травы, песня в поле, таинственные лощины за хутором, легенда о каком- то беглом солдате, голодном и несчастном, скрывающемся в наших хлебах.
Помню, как поразил мое воображение ворон, все время прилетавший к нам на ограду.
— Он ведь, возможно, жил еще при Иване Грозном, — сказала мать. — Вороны по триста лет живут.
Когда мне было лет девять, года за два до поступления в гимназию, я испытал еще одну страсть — к Житиям святых. Я постоянно молился и постился. Даже мать опасалась:
— Как бы наш Иван в монастырь не ушел!
И даже в Ельце, когда стал гимназистом, я с упоением отдавался молитвам, посещениям церкви, печали всенощных бдений.
Конечно, детские впечатления влияют на всю нашу взрослую жизнь… Кто в детстве негодяй — наушничает, подворовывает, издевается над слабыми и животными, такой и взрослым будет подонком, — Бунин убежденно тряхнул головой.
И, рассмеявшись, добавил:
— Вот хотел бы представить себе маленьким Мережковского и Гиппиус! Первый все время подлизывался к учителям, подхалимничал и клянчил оценки. А Зинаида, обладая литературным даром, с первого класса гимназии награждала одноклассников обидными прозвищами, а на учителей тайком писала злобные эпиграммы.
МОСКВА ЗЛАТОГЛАВАЯ
1
— Какой ты все-таки ругатель! — не выдержала Вера Николаевна, когда Бунин в очередной раз обрушился на каких-то декадентов. — Ты вот Горького тоже теперь не одобряешь, а когда-то ему «Листопад» посвятил!
Иван Алексеевич с недоумением и некоторым любопытством воззрился на супругу. Бахраху, который случился при сем диспуте, даже показалось, что Иван Алексеевич пробормотал одну из своих — весьма многочисленных! — пословиц: