Катон
Шрифт:
– Так ты, Цезарь, выходит, можешь совмещать обсуждение государствен-ных дел в сенате с решением других вопросов, наверное, для тебя более интересных?
– с угрюмым сарказмом поинтересовался Катон.
– Вообще-то, я слышал, что ты умеешь одновременно диктовать несколько писем. Но скажи, доводилось ли тебе писать сразу два письма одному адресату, однако с противоположным смыслом?
– Что значат твои намеки, почтенный Порций?
– отозвался Цезарь, вложив в голос богатую гамму интонаций неприязни, подернутую глазурью слащавой учтивости.
–
– В чем-то подозреваю, - сухо, без ложной любезности подтвердил Катон.
– Напрасно.
– Пусть нас рассудят сенаторы. Прочти в слух записку, ради которой ты пренебрег священным общественным долгом и отвлекся от государственных дел.
– Но она касается личного вопроса.
– Многие у нас в последнее время стали путать общественное с личным. Позволь же нам самим решить, чем ты занимаешься в Курии: государственным или, как ты уверяешь, частным делом. Прочти записку.
– Ты настаиваешь?
– И не только я. Посмотри вокруг: взоры всех сенаторов требуют от тебя объяснений.
– Любопытство, Катон, дурное чувство и порой доставляет немалые неприятности тому, кто страдает этим пороком...
– Мы ждем.
– А упрямство еще хуже любопытства, - продолжал отбиваться Цезарь.
Но чем больше он упорствовал, тем меньше имел шансов на отступление, поскольку нетерпение и негодование окружающих нарастало с каждым его воз-ражением. Однако он словно специально провоцировал Катона и других сенаторов, выдумывая все новые отговорки.
– Хорошо, - наконец сдался Цезарь, - я уступаю тебе, Катон, но прочти эту записку сам. Ты, не доверяющий никому, не внемлющий доброму совету обуздать свое упрямство, прочти сам, и сам же покарай себя за недостойное желание.
С этими словами Цезарь встал и направился к Катону.
– Два дня назад мы уже читали здесь кое-какие страшные письма, да не испугались, и теперь их авторам гораздо хуже, чем нам.
– Ну, этому-то автору было и будет так хорошо, как тебе, Порций, и не снилось, - усмехнувшись, заметил Цезарь, подавая таблички.
Тон последних слов насторожил Катона. Он почувствовал подвох и весь напрягся, приготовившись к самому худшему.
Однако, к чему бы ни готовился Катон, действительность оказалась ужаснее и отвратительнее всего, что он только мог измыслить. Раскрыв дощечки, Марк увидел любовное письмо своей сестры и жены Децима Силана Сервилии к Цезарю, в котором она с извращенным бесстыдством пресыщенности описывала свои восторги по поводу удовольствий, доставленных ей ловким партнером накануне и требовала новых утех.
В час, когда над Отечеством сгустились тучи гражданской войны, когда на волоске повисли жизни тысяч людей, когда сдали позиции борцы с общественным злом и капитулировал возглавлявший сопротивление консул Цицерон, когда он, Катон, мобилизовав все силы, в одиночку бросился на врага, как знаменосец, пытающийся своим отчаянным примером увлечь за собою бегущее войско, его сестра, которую он любил и почитал с
Он медленно поднял взор на Цезаря и столкнулся с его пронзительным взглядом. Тот торжествовал и жадно пил из глаз Марка его боль и отчаянье. Вид Цезаря сразу сообщил Катону о смысле его жизни. С ним вновь произошла резкая перемена: только что он казался себе сделанным из ваты или слез, но теперь в один момент превратился в гранит неколебимой решимости, и дух его стал тверже, чем у самого стоического стоика.
– Держи, пропойца!
– презрительно крикнул Катон и небрежно бросил записку Цезарю.
– Так вот, Цезарь в своем выступлении призвал нас к милосердию, - невозмутимо, словно ничего не произошло, вернулся он к прерванной речи, - и при этом предложил форму приговора, которую легко одобрить трусливым людям, но на деле означающую, что уже завтра преступники окажутся на свободе. Мы все признали заговорщиков людьми крайне опасными для Отечества, но, как видно, Цезарь их не боится. Однако, если среди нас объявился такой смельчак, который не боится тех, кто страшен всем честным гражданам, у меня появляются особые основания, чтобы опасаться и за себя, и за вас, отцы-сенаторы.
Катон сделал паузу, чтобы акцентировать внимание слушателей на том, как он уличает Цезаря в связи с мятежниками, а затем продолжил: "Ну, что же будем делать, отцы-сенаторы? Давайте проявим милосердие к пяти преступникам, чтобы завтра грянула гражданская война и похоронила сотни тысяч граждан под развалинами государства? Вот только не потускнеет ли такое "милосердие" в дыму пожара, который поглотит Рим? Не заглушит ли его сладостное звучанье плач ваших детей, разрываемых на части галлами, призванными Лентулом и Цетегом в союзники, и вопли ваших, насилуемых варварами жен? И вообще, в свете этих воззваний к нашей доброте было бы интересно узнать, как поступит в ответ Катилина: поблагодарит нас, отцы-сенаторы, а потом перережет, или сначала перережет, а потом произнесет над нашими останками хвалебную речь?
Хотите получить ответы на эти вопросы - голосуйте за предложение того, кто один из всех нас не боится заговорщиков. Однако, принимая решение, помните, что в Этрурии стоит вражеское войско, Италия объята беспокойством, Галлия насторожилась, в самом Городе созрел заговор, который включал в свои ряды, конечно же, не пять человек. Помните, что сейчас, когда усилиями консула у мятежников перехвачена инициатива, и они оказались дезорганизованы, все: и враги, и друзья - пристально смотрят на нас и ждут наших действий. Проявим мы твердость, и враги дрогнут; начнем колебаться, выкажем неуверенность, и противник воспрянет духом, а сочувствовавшие разочарованно отвернутся от нас.