Книга воспоминаний
Шрифт:
И откуда мы могли знать тогда, что наши с ней отношения с наивной карикатурностью и, сегодня я это знаю, по дьявольскому шаблону повторяли, как бы копировали отношения наших родителей и, в какой-то мере, публично провозглашаемые идеалы и беспощадную практику исторической эпохи, и даже роль следователей являлась не чем иным, как неловкой, по-детски переиначенной, жалкой по уровню исполнения имитацией, я бы сказал, обезьянничаньем, но в то же время и своего рода погружением, ведь отец Майи был генералом военной контрразведки, мой отец – государственным прокурором, и мы оба, когда мы подхватывали и смаковали случайно оброненные ими слова, как бы невольно, в любом случае сами того не желая, вовлекались в профессиональную деятельность, называемую уголовным преследованием, точнее сказать, именно эта превращенная в игру деятельность позволяла нам переживать их профессиональные занятия как нечто великолепное,
Наша тайна приобщила нас к сильным мира сего, сделала преждевременно зрелыми и разумными, посвященными и, конечно же, отделила нас от мира обычных людей, где все происходило гораздо проще и прозаичней.
В этих любовных письмах совершенно открыто и недвусмысленно упоминались часы, в которые, по какой-то странной случайности, были зачаты мы, по случайности, потому что ведь им нужны были не мы, им нужна была только любовь.
Например, в одном из писем к отцу Мария Штейн очень подробно описывает, что она ощущает в объятиях Яноша Хамара и что – когда ее обнимает отец, и в этом письме, я хорошо это помню, меня больше всего озадачило стилистическое значение слова, мне хотелось понять его так, будто они обнимались по-дружески, тиская и похлопывая друг друга, но, никакого сомнения, слово указывало совсем на другое, что на ребенка производило такое же впечатление, как если бы спаривающиеся животные вдруг начали разговаривать, – интересно, но совершенно непостижимо; не более сдержанными были и письма, которые моя мать, еще до моего рождения, получала от Яноша Хамара; позднее он, столь же загадочно и внезапно, как и Мария Штейн, исчез из нашей жизни, они больше не появлялись у нас, и мне пришлось постепенно забыть о них под влиянием намеренного молчания моих родителей; Майя же, как я заметил, очень больно переживала тот факт, что ее отец до сих пор поддерживает отношения с этой Ольгой, хотя матери было давно объявлено, что они порвали, таким образом, Майя вынуждена была покрывать ложь отца, хотя она больше любила мать.
Я полагаю, в часы, когда мы эти письма читали, архангелы закрывали ладонями глаза Господу.
Мы же несколько облегчали себе положение тем, что всю эту переписку как неважную и даже в какой-то мере глупую поскорей отметали в сторону, ведь как могут пожилые и уважаемые люди писать друг другу такие пошлости! и, умерив тем самым жар любопытства, идущего изнутри нас, с еще большим азартом продолжали искать преступление, которого не было, точнее, было, но не в том виде и не в такой форме.
И вдруг мне все это надоело, не сказать чтобы я что-то вдруг решил или передумал, нет, просто мною овладело полное равнодушие к этому занятию, эти ящики и бумаги в них меня больше не интересуют, еще минуту назад интересовали, а теперь, не знаю почему, перестали интересовать, и я должен уйти.
За окном еще светило клонящееся к закату солнце, а в комнате витал мягкий полумрак, что только подчеркивало
И еще было странное, незнакомое и небывало легкое ощущение, что я действительно существую, что не безответственно, а, напротив, совершенно осознанно хочу прекратить все эти занятия, и что это не трусость, а смелость, хотя меня немного смущало то, как она криво и судорожно пожала плечами, смущал этот жест, следы; не знаю, возможно, от этой детской игры, маскируемой под некую деятельность, меня отвратило самосознание плоти, вселившееся в меня после спровоцированной ее телом эрекции; как бы то ни было, я чувствовал, что я из этого вырвусь! все, чего мне хотелось теперь, – чтобы эти ее красивые, тонкие, нервные плечи, которые мне так нравились своей хрупкостью в материнском платье, нравились больше, чем даже красивые и спокойные, не ведающие о подобного рода заботах округлые плечи Хеди, во всяком случае они сильней волновали меня, и поэтому мне хотелось, чтобы они расслабились и стали такими, такими! но подсказать какими владевшее мною чувство уже не могло, и сказать я не мог сейчас ничего, потому что скажи я, что я больше этого не хочу, и случилось бы вовсе не то, чего мне хотелось.
Кроме того, я знал, что я ее потеряю, и что-то навсегда кончится, но это не вызывало во мне ни боли, ни страха, чувство было такое, будто во мне уже произошло то, что между нами случится в следующее мгновенье, что чего-то больше не будет, и не надо об этом жалеть.
Но я не хотел быть с ней грубым, это и так было слишком, нельзя было обрывать все так резко.
Кто-то идет, тихо сказал я.
Рука, которой она вытягивала нижний ящик, на мгновение замерла, она прислушалась и непроизвольно задвинула ящик, но поскольку все было тихо, то на лице ее выразилось удивление, причем вызванное не ситуацией, а моим голосом: ей было непонятно, зачем я вру так, что сам же разоблачаю свое вранье, это нечестно, в конце концов.
Вид у нее был такой, будто она получила пощечину, но не обиделась, а лишь подняла глаза, продолжая держать руку на ящике.
Никого, мне просто послышалось, будто кто-то идет, сказал я чуть громче, и чтобы сделать сказанное более правдоподобным, мне нужно было пожать плечами, но я не сделал этого, чтобы дать ей понять, что все еще лгу ей, и лгу умышленно, глаза же мои тем временем следили за трудно уловимой переменой, которая произошла в ней под действием вспыхнувшей и не находящей себе предмета ярости; она покраснела, словно чего-то стыдясь, и тут наконец-то случилось именно то, чего мне так хотелось: она, по-прежнему сидя на корточках перед ящиком, всем телом обмякла и расслабила плечи.
Она не понимала меня, но это не обижало ее.
Мне нужно домой, сказал я, что прозвучало довольно сухо.
Уж не спятил ли я, спросила она.
Я кивнул, отчего это странное непривычное ощущение легкости только укрепилось, я не буду с ней объясняться! мне нельзя потерять это чувство.
Потому что оно еще слишком хрупкое, я чуть-чуть опасался, что оно исчезнет, и тогда будет опять так же тяжело, как прежде; с ним нужно было обращаться осторожно, и именно из-за этой осторожности, ради того, чтобы сохранить внутреннее равновесие, я не мог просто так повернуться и выйти из комнаты, я должен был сделать это с ее согласия или по крайней мере не без нее, хотя она, я так чувствовал, собиралась остаться здесь.
Идем со мной, сказал я, потому что мне вдруг захотелось многое ей сказать.
Она поднялась очень медленно, и ее лицо оказалось совсем рядом с моим, оно было серьезным, губы чуть приоткрылись от изумления, на лбу прорезалась вертикальная складочка, как бывало, когда она читала и пыталась откуда-то издалека понять то, что было перед ее глазами.
Но я сразу почувствовал: это невозможно, она останется здесь, и это было печально.
Трус, дерьмо, сказала она, словно бы только для того, чтобы закрыть рот, а также чтобы я не заметил, что она сразу все поняла.
Она поняла все мои скрытые намерения, и улыбка на моем лице, хотя улыбаться я вовсе не хотел, просто чувствовал ее на своих губах, вызвала у нее такую ненависть, что она опять покраснела, как будто за мою подлость ей приходилось стыдиться вместо меня.
Ну тогда убирайся, чего ты ждешь, пошел в пизду, жалкий трус, какого хуя стоишь здесь?
Моя голова двинулась в сторону ее изрыгающего проклятия рта, мне хотелось вцепиться в него зубами, но едва мои зубы, еще не коснувшись его, приблизились к ее рту, она тут же сомкнула глаза, я же свои не закрыл, подчиняясь не ей, а этому переживаемому в себе ощущению, и когда ее рот встрепенулся под моими губами, я заметил, как веки ее задрожали.