Книга воспоминаний
Шрифт:
И тут собранные и, казалось, уже строго контролируемые черты Яношева лица, который вроде бы уже обрел единственно подходящую к ситуации фальшивую интонацию, неожиданно снова распались, его охватило подавленное было волнение, но волнение, продиктованное не этим моментом, а предыдущими, морщины вокруг его рта и глаз беспорядочно завибрировали, он, казалось, боялся того, что могла сказать, но не скажет бабушка, однако он знал наперед, что это может быть.
Ты знаешь, очень медленно, почти шепотом сказала бабушка, так, чтобы никто не услышал, он всю жизнь был человеком очень активным, был непоседой, и теперь это все, вся эта политика,
Янош погладил бабушку по волосам, но не тем жестом, каким утешают старую женщину, его жест был беспомощным и неловким.
Но бабушка вновь рассмеялась, желая уклониться от истинного смысла этого жеста; вот так и живем, сказала она, проходи, и распахнула двери столовой.
Но распахнула их только для Яноша, сама она не вошла, и мы наблюдали за встречей только через открытые двери.
Ему, разумеется, потребовалось все присутствие духа, чтобы принять как естественное то, к чему он был не готов.
Все превратности жизни человек переносит лишь потому, что то, что он должен бы воспринять всем своим существом, делают вместо него его рефлексы, и это порождает некое ощущение, будто наше тело не всецело присутствует в том, в чем должно бы присутствовать, и таким образом наши ощущения защищают нас от наших же собственных ощущений.
По его спине, по резко выступающим лопаткам и похудевшей жилистой шее видно было, что это не он, Янош, входил сейчас в гостиную, сам он застыл в изумлении, но какое-то гуманное чувство долга все же двигало его ногами, заставляя их нести тело в столовую.
Там над длинным празднично накрытым столом ярко сияла люстра, и мой дед, и впрямь едва не теряя сознание, стоял позади своего стула, крепко вцепившись в высокую спинку; он даже не поднял глаза, его взгляд блуждал где-то между предметами фарфорового сервиза с красивым желтоватым отливом, серебряными приборами и хрустальными фужерами, но на самом деле все внимание его было сосредоточено на дыхании, он, казалось, искал его, пытался его разглядеть, хрупкое лицо его было мрачно, на высоком выпуклом лбу, строгую форму которого чуть смягчали приглаженные, легкие как пушок волнистые седые волосы, над глубокими височными впадинами проступали набухшие синие вены; красивому старцу приходилось следить за каждым вдохом и выдохом, всеми силами он старался дышать ровно, без спазмов, чтобы не соскользнуть в неконтролируемый приступ, а на другом конце стола в это время восседала на подложенных ей под зад подушках моя сестренка, опрятно причесанная и одетая, в своем синем, с круглым белым воротничком платьице, и с отсутствующим видом, ничуть не смущаясь вошедшим в открывшуюся дверь незнакомцем, размеренно и упорно пинала ногой стол и стучала ложкой по своей пустой эмалированной мисочке, и все это, разумеется, с открытым ртом.
Мой дед, так и не поднимая головы, медленно глянул из-под очков, и этот взгляд выражал не больше того, что он чувствовал, но чувствовал
Взглянув на Яноша, он сразу уловил в глазах гостя растерянность, он не улыбался, оставался серьезным, и все-таки в его взгляде мелькнуло что-то, что мы могли бы назвать веселостью, и этой веселостью он пытался приободрить Яноша.
Несколько игриво повернувшись к моей сестренке, он как бы сказал Яношу, да, сам видишь, она такая, а я стою здесь и сторожу, чтобы никто не мешал ей стучать по миске, раз ей так хочется, и как бы сказал еще, что и Янош мог бы как следует разглядеть ее, и нечего ему делать вид, будто он не замечает того, с чем ему все равно придется смириться.
Их глаза снова встретились, и, пока моя младшая сестра продолжала стучать ложкой по своей мисочке, оба медленно двинулись навстречу друг другу.
Они потянулись друг к другу, и над головою ребенка-дауна пара старческих рук соединилась с руками зрелого мужчины; и тогда я смог снова разглядеть лицо Яноша, оно вернулось к прежнему виду, оба стояли, поддерживая друг друга.
Эрнё, я очень много думал о тебе, после длительного молчания сказал Янош.
Если так, сказал дедушка, тогда Янош может больше ничего не говорить ему.
Он в этом нуждался, сказал Янош, да и времени для размышлений было более чем достаточно.
А он уж собрался на тот свет, сказал дедушка, и уже не надеялся, совсем не надеялся, что однажды все это может кончиться, во всяком случае не надеялся, что до этого доживет, хотя знал ведь.
Что знал, спросил Янош.
Дед покачал головой, не желая ему отвечать, и тогда, словно им нужно было что-то скрыть, но не из фальши и не от стыда, скрыть что-то рвущееся наружу с невероятной силой, они припали друг к другу, обнялись и долго стояли так без движения.
Когда они отпустили друг друга, моя сестренка вдруг перестала стучать и уставилась на них, разинув рот и издав короткий звук, неясно, от страха или восторга; бабушка за моей спиной вздохнула и поспешила на кухню.
Они же стояли, беспомощно опустив руки.
И он многие вещи там понял, сказал Янош, так много всего, сказал он, что стал чуть ли не либералом, ты можешь это себе представить, Эрнё?
Да ну, сказал дед.
Представляешь, ответил тот.
Тогда, возможно, на следующих выборах тебе нужно баллотироваться.
И они, снова схватившись за руки, захохотали прямо в лицо друг другу, оглушительным, грубым, каким-то пьяным смехом, прервавшимся вдруг молчанием, которое, видимо, даже во время смеха таилось внутри них, спокойно дожидаясь своего часа.
Я все еще стоял в дверях, не в силах уйти или, следуя за событиями, просто войти в столовую, я полагаю, именно это состояние обозначается выражением «быть не в себе»; я решил отвернуться и все внимание обратил на сестренку, которая, свесив набок большую голову, все еще с ложкой в ручонке, изумленно смотрела на них, то ухмыляясь и издавая смешки, то всхлипывая с отвешенной нижней губой, видимо, и сама не зная, как отнестись к этому необычному зрелищу, она чувствовала и радость, и неприязнь, и скорее всего от невозможности решить, как ей реагировать, пришла в ужас и разразилась отчаянным ревом.