Книга воспоминаний
Шрифт:
Но в силу своей натуры я следил не столько за тем, что он говорил, сколько за более откровенными элементами стиля, за непонятным чувственным спазмом в его организме, пытался включиться в его внутренние маневры по отчуждению себя от предмета с помощью сухости или иронии и таким образом, сопереживая, хотел понять его, добраться до той самой точки, от которой он сам уклоняется, чтобы затем, закрепившись на этой достаточно зыбкой почве, разгадать все устройство его существа, его жестов, ухватить его; но получалось так, будто я постоянно перемещаюсь среди теней, каждый жест его оставался намеком, намеком многозначительным, отсылкой к чему-то другому, намеком были и его внешность, улыбка и голос, и его окружение, намеком была и Тея, которую он желал, но все-таки не хотел, и Пьер-Макс, которого он не хотел, но все-таки не бросал, не говоря уж о том, что я тоже был только намеком, отсылкой к чему-то.
В чужом городе человеческие глаза, нос, язык, уши способны открывать необычные,
И как ни убедительны были все его построения, все его мысли, проникнутые самобичеванием и ненавистью ко всему на свете, за которой скрывалась ненависть к самому себе, например его рассуждения о том, что он вовсе не немец, что он лжив и что ложь доставляет ему удовольствие, ибо это единственный для него способ чувствовать себя здесь правдивым, отчего он и хочет бежать отсюда, словом, что бы он ни говорил, в стиле его квартиры я все-таки ощущал тот самый своеобразный дух, что и в несколько перестроенном после бомбежек здании Оперного театра, а внешний вид и внутреннее пространство последнего, по моим ощущениям, были не только не далеки от тех впечатлений, которые я почерпнул в пролетарской квартире на Шоссештрассе, но даже как бы использовали эту квартиру в качестве образца, перенеся на абстрактный уровень архитектуры повседневный опыт, что, собственно, и является целью всякого значительного общественного сооружения в любом городе.
Кое-что о прошлом этого города я, естественно, знал, но, конечно, не больше, чем можно узнать, прочитав несколько необременительно легковесных путеводителей; например, в связи со своими театральными увлечениями я знал об истории строительства и обстоятельствах многочисленных перестроек Оперного театра, знал, что принц Фридрих, который известен миру, мыслящему обо всем категориями истории, как Фридрих Великий, еще в бытность престолонаследником вместе со своим любимцем, придворным архитектором фон Кнобельсдорфом, с вдумчивой обстоятельностью и усердием занимался планами обустройства и расширения своей будущей столицы, знал о том, что, вступив на престол после смерти отца, Фридриха Вильгельма, небезызвестного короля-солдата, он тут же, круша и ломая все, что казалось ненужным, приступил к воплощению своих грандиозных замыслов; так, все скромные, разномерные по высоте и ширине, без особых архитектурных изысков бюргерские дома, построенные на Унтер-ден-Линден во времена его слишком трезвого и ненавидимого отца, он, не смущаясь вопиющим самоуправством, буквально стер с лица земли, чтобы освободить место для роскошных, в стиле венецианских палаццо, пятиэтажных фасадов под один ранжир, что с холодным презрением поглядывали потом с высоты на свое окружение; но вся эта информация в конечном счете лишь расширяла свободу и безответственность моих наблюдений и ассоциаций, за которыми Мельхиор едва ли мог уследить.
Я знал, какие общественные сооружения, призванные явить миру новый облик двора, планировалось построить на Унтер-ден-Линден; в первую очередь было заложено здание Оперы, которая, как и все постройки фон Кнобельсдорфа, приверженца архитектурных идей Палладио и Скамоцци, должна была стать изящным, в классическом стиле дворцом, за строго геометрическим, лаконично монументальным и симметричным фасадом которого можно было дать волю всем истинным прихотям строителя и заказчика: так появился
Это было похоже на то, как если бы мы случайно открыли неказистый, крашенный в скучно-серый цвет солдатский сундук и обнаружили в нем золоченую, усыпанную самоцветами музыкальную шкатулку на яшмовой подставке с пляшущими под сладенькие мелодии фигурками.
Толстый бордовый ковер на белом полу его комнаты и покрытая белым лаком мебель, тяжелые, со множеством сборок, темно-красные, от потолка до пола шелковые шторы с королевскими лилиями и оклеенные гладкими белыми обоями стены, барочное зеркало, изящные подсвечники и множество желтоватых, навевающих дух старины огоньков, чуть подрагивающих на сквозняке и пускающих струйки дыма, – все это было в моих глазах таким же разительным несоответствием между внешним и внутренним; я чувствовал здесь ту же самую, сознательную или вынужденную, но во всяком случае не бездумную, сформулированную на языке камней и предметов потребность в том, чтобы аристократически отдалиться от внешнего, от реального, от того настоящего, которое было представлено сейчас возведенным еще в начале века огромным берлинским домом – с его осыпающейся штукатуркой, с как будто вчера заделанными пробоинами от прямых попаданий и вообще не заделанными следами автоматных очередей, словом, здесь, в квартирке на шестом этаже задней части здания, построенной в свое время для прислуги и пролетариев, я испытывал то же чувство, что и в том исторически знаменитом музыкальном дворце, который был призван представлять миру культуру города.
Со строительством очень спешили, видно, так уж хотелось поскорее отмежеваться от ненавистного прошлого, и без малого два года спустя после начала работ поразительное для своего времени здание уже стояло; оно было приспособлено не только для оперных представлений, но и для разного рода общественных собраний и увеселений, для чего Кнобельсдорф разместил в первом этаже, где сейчас кассовый зал и фойе, кухни и кладовые, помещения для прислуги и туалетные комнаты, а поверх, один над другим, построил три огромных зала, причем таким образом, что с помощью разных устройств, опускных и подъемных приспособлений три зала можно было объединить в один большой бальный зал, то-то мир диву давался! и вся эта конструкция, несмотря на многочисленные ремонты и перестройки, работает по сей день.
Когда же, прервав его хладнокровные признания в собственной лжи, я осторожно, так, чтобы не обидеть его, стал делиться с ним своими наблюдениями и сказал, что я не только не нахожу ничего лживого в обстановке его квартиры, но, напротив, вижу в ней некое стерильное сочетание буржуазной практичности, пролетарской, без лишних запросов непритязательности и некоторой аристократической отчужденности, где присутствуют все знаки и элементы прошлого, пусть и не на своих местах; однако эта путаная система своеобразно перекрещивающихся живых и мертвых следов видна во всем городе; он слушал меня, недоверчиво сдвинув брови, и хотя я чувствовал, что забираюсь в такие дебри, куда он не может, да и не хочет за мною следовать, я продолжал говорить о том, что в общем и целом не считаю его квартиру ни уютной, ни привлекательной, но зато нахожу ее правдивой и, прежде всего, очень даже немецкой, и пусть я и не бывал никогда по ту сторону, рискну все же предположить, что все это специфически здешнее по характеру, так что я не умом, а глазами и обонянием протестую против его рассуждений о своей нации и некоторых его высказываний, имеющих признаки самоненавистничества.
Да присмотреться хотя бы к зданию Оперы, сказал я, из которого в ходе полной реконструкции убрали богов с ангелочками, вышвырнули перегородки лож и, экономя на золоте и орнаментах, как бы стерилизовали прошлое интерьера, оставив на память несколько стилевых эмблем рококо на парапетах балконов и куполе, словом, как бы остудили весь чувственный жар бывшего интерьера до температуры строгого внешнего оформления; что сказать, вполне здравая архитектурная мысль, уничтожить, но кое-что сохранить от прошлого, сохранить от него строгую и уродливую упорядоченность и тем самым как нельзя лучше соответствовать общему настроению самых широких слоев населения, нацеленного на удовлетворение только простейших потребностей; кстати, здесь, сказал я, как будто люди боятся тайной заразы, везде, куда ни придешь, воняет каким-то дезинфицирующим средством.
Именно этот страх перед прошлым, эти стилевые шараханья между сохранением и расставанием я вижу даже в домах людей, и в этом смысле не думаю, что он может себя от чего бы то ни было изолировать, наоборот, он делает то же самое, невольно подражает другим, ведь то, как он затащил сюда, в эту пролетарскую квартиру на заднем дворе, огромную мебель своих состоятельных предков, точнее, то, что от нее осталось, и теперь вот оригинальничает, мало чем отличается от того, как живет в отчуждении семья пролетариев на Шоссештрассе, в квартире, предназначенной изначально для буржуазного образа жизни.