Книга воспоминаний
Шрифт:
Тея обычно выходила в широком распахнутом красном полупальто, быстро пресекала улицу и, стоя уже у своей машины, зажатым в руке ключом делала двусмысленный знак, для меня означавший приглашение сесть в машину, а для других – нечто вроде извинения за то, что у нас обнаружилось какое-то срочное общее дело, чем значительно облегчала мне расставание с остальными, ну а в том, что я почти всегда готов отправиться вместе с нею, она была совершенно уверена.
Иногда мы подвозили фрау Кюнерт до дома на Штеффельбау-эрштрассе, но бывало и так, что мы просто бросали ее у театра.
Когда в три часа ты выходишь в компании или один из служебного входа театра и внезапно сталкиваешься с этим тупым ощущением ирреальности, да к тому же на улице еще слишком светло, то можешь выбрать одно из двух: либо тут же вступить в этот будничный и бесперспективно печальный мир, обладающий тем не менее более ощутимыми перспективами и более измеримым временем, и вместо того чтобы размышлять, как следовало бы, об отношениях между ирреальностью и реальностью,
Я не понимал или, может быть, не хотел понять, что живу в какой-то невероятной реальности, хотя на нее мне указывал каждый жест Теи, эта реальность была у меня под носом, была во мне, но не названная, а лишь в качестве впечатления, которое я не осмеливался принять за действительность.
Я был вполне здоровое дитя своего времени и, зараженный господствующими идеями эпохи, подобно многим другим, постоянно стремился к тому, чтобы ухватить наконец, добраться до настоящей, неподдельной реальности, которая содержит в себе и все личное, единичное и остается вместе с тем безличной и общей; философские школы, газетные статьи и всякого рода ораторы говорили тогда о какой-то реальности, которую нужно познать, уловить, и я даже мучился угрызениями совести, ибо чего бы я ни коснулся, везде обнаруживал только свою собственную реальность, а поскольку ту идеальную, которую называли полной и совершенной, реальность найти было невозможно, то я приходил к тому, что моя реальность, какой бы грубой, убийственной или, напротив, радостной она ни была, для меня во всех отношения является полной и совершенной – но не подлинной, а скорее как бы невероятной реальностью.
Интересно, что я чувствовал и знал точно то, что я должен был знать и чувствовать, и все-таки постоянно задавался вопросом, а в чем же тогда состоит реальность, если моя предполагаемая реальность таковой не является, и кто я таков в этой ощущаемой в себе ирреальности, вопрошал я себя остатками здравого смысла, но что проку было в этих вопросах, если в конечном счете я верил, что моя невероятная реальность – это не реальность, что я есть нечто промежуточное между реальным и существующим, тем временем как идеальная и недостижимая для меня реальность царит надо мной, господствует вопреки моей воле, безупречная и всесильная, и для меня в ней нет места, она меня ни в каком смысле не представляет, она недоступна мне, она так велика, что я даже имени ее недостоин, я, в сущности, ничтожная, ирреальная тля, мог бы подумать я о себе, будь я способен к столь крайнему самоуничижению, а поскольку, несмотря на протест, я о себе именно так и думал, это значило, что машина идеологического насилия, без того даже, чтобы я это осознал, достигла во мне и с моим участием своей самой глубокой, заветной цели: заставила меня добровольно отказаться от права распоряжаться самим собой.
У Теи никаких идей не было, точнее, они были в ее инстинктах, но, по-моему, она никогда о них не задумывалась и именно потому так яростно выступала против манеры игры, основанной на сопереживании, ибо она не желала все то, что есть в человеке живого, все непостижимые и кровоточащие ощущения своей душевной реальности, из которых, между прочим, и вырастают идеи, превращать в инструмент, в кирпичики, которые кто-то встроит в прокрустово ложе тщательно выверенной и эстетически сглаженной формы, объявляемой и общественно признаваемой в качестве реальности; подобный подход казался ей беспардонно лживым и смехотворно фальшивым, только в отличие от меня она не спрашивала, а где же при этом она, ей нужно было присутствовать в своих жестах, что несравненно более рискованная задача, чем присутствовать, например, во фразе, она просто, без пафоса вселенских сомнений, как человек абсолютно свободный, демонстрировала собою то, что есть общего во всех нас, и знала, что в ней не было, не могло быть ни единого побуждения, качества, движения или черты лица, которые не вмещались бы в это общее.
Всякий раз, когда я проводил с ней такие дни, ей удавалось своими жестами, причем не каким-то одним, а самыми разными, которые диктовала инстинктивно присущая ей внутренняя свобода, буквально выталкивать меня из колдобин моих иллюзорных идей.
В конце концов, во многом мы с Теей были очень похожи.
В отличие от фрау Кюнерт или даже Мельхиора, которые собственным телом и жизнью закрывали себе путь к скрытым и поразительным глубинам, мы с Теей чувствовали, что только где-то внизу, у самых истоков, у корней, питаемых тиной физических ощущений, мы можем обрести смысл нашего бытия.
И я также чувствовал, что я могу быть глуп, неуклюж, коварен, уродлив, жесток, льстив, вероломен, что с эстетической, духовной и нравственной точек зрения весьма неприглядно, но свою эстетическую и духовно-нравственную неприглядность, внутреннюю греховность мне компенсирует убежденность в том, что мои чувства непогрешимы и неподкупны: я сперва что-то чувствую и только потом знаю, потому что не трус,
Но как ни странно, человек скорее отдаст руку на отсечение, чем позволит себе такое признание.
С зажиганием всегда приходилось долго возиться, и она честила машину на чем свет стоит, обзывала дерьмом и ворчала, что ей до старости придется мучиться с этой долбаной развалюхой.
А еще было очень странно, что свободным я чувствовал себя с Мельхиором, хотя с ним я чуть ли не задыхался в невольнической истории своего тела.
Вообще, с той минуты, как только она, выудив из забитого бог знает чем бардачка либо из щели между сиденьями свои жуткие, с одной дужкой, очки, цепляла их на нос и, балансируя чуть откинутой головой так, чтобы они не сползали, трогала с места машину, которая рано или поздно все же заводилась, все ее поведение напоминало совершенно неповторимое, почти хаотическое и всегда умилявшее меня сочетание дилетантской усердности и высокомерной небрежности; с одной стороны, она никогда не следила за своими действиями, постоянно о чем-то задумывалась, теряла контроль над дорогой и тем, что происходило в моторе и отражалось на приборной панели, а с другой, поймав себя на ошибке, на том, что мы в очередной раз вляпались в опасную ситуацию, она с испугом прилежной школьницы и, разумеется, с излишним рвением пыталась поправить дело, чему немало препятствовали очки, которые прыгали от ее маневров на лоб или, наоборот, сползали с носа.
Тем не менее рядом с ней я чувствовал себя в безопасности; когда я видел, что она не заметила приближающийся крутой поворот или не обратила внимания на разделительную линию и продолжала, несмотря на оживленное движение, ехать по встречке, мне достаточно было тихо заметить, какая гладкая, или влажная, или прямая, или извилистая здесь дорога, чтобы она скорректировала свои действия; признаться, это была не совсем обычная безопасность, потому что естественное для человека желание выжить искало зацепок не в правилах движения, а в каких-то более глубоких сферах; прежде всего я должен был мысленно распрощаться с жизнью, сказать себе, Боже мой, ну умру и умру, а дальше уже спокойно наблюдать за ее комическим стилем вождения, который говорил о том, что она слишком сильно верит в жизнь в целом, чтобы обращать внимание на какие-то мелкие требования безопасности; она занята другим делом и не может умереть так нелепо и глупо, и, не вмешивая в наши дела богов или провидение, просто своими движениями она объясняла мне, что нельзя умереть из-за невнимательности, смерть наступает из-за другого даже в тех случаях, когда кажется, что непосредственной причиной ее стала неосторожность, нет, это только в газетах так пишут, никакая внимательность и осторожность нам не помогут, нет такой осторожности, которая может предотвратить катастрофу, случайно мы можем порезать палец ножом, наступить на разбитое стекло, на ракушку, на гвоздь, но умираем мы совсем не случайно, с чем, имея в виду конечный вывод относительно жизни в целом, я был совершенно согласен, хотя при этом, вытянув ноги, плотно вдавливал спину в сиденье, что было довольно забавным трюком, иллюстрирующим нашу готовность и вместе с тем неготовность отказаться от жизни, забавным настолько, что я даже находил в нем некоторое удовольствие.
Урча мотором, трясясь и подпрыгивая на ухабах, машина летела за город.
Если б позднее, накануне своего окончательного отъезда из Берлина, я не уничтожил все свои записи о репетициях, то мог бы сейчас чуть ли не день за днем проследить изменения, которые, по моим наблюдениям, происходили в Тее; со временем она становилась все менее разговорчивой, вела себя тихо, с достоинством, и обычно мы ехали с ней в машине молча.
А в том, что я уничтожил свои записки, сжег их в белой изразцовой печи Мельхиора, немалую роль сыграла и фрау Кюнерт, которая, видя, как углубляются мои отношения с Теей, как-то накинулась на меня и с кипящим от плохо скрываемой ревности гневом и в то же время с коварной искренностью человека, покорившегося судьбе, заявила, что то, что мне представляется своеобразным и захватывающим изменением в Тее, это чистая ерунда, у нее эти изменения уже в печенках, они ее просто допекли, и что я, к счастью, просто не замечаю, что на самом деле для Теи я просто средство, рабочий инструмент, который она, использовав, выбросит; к счастью, повторила она, потому что я по крайней мере снимаю часть бремени с ее плеч, фактически я теперь временно замещаю ее; она знает Тею уже двадцать лет, можно сказать, живет с ней, и поэтому могла бы мне рассказать, как по расписанию, с точностью вплоть до дня, до часа, минуты, что Тея будет делать дальше, и если она сейчас откровенничает со мной, то только по той причине, что видит, насколько Тея в последнее время ко мне привязалась.