Князь мира
Шрифт:
"Ишь ты ведь, так и спят со своей присягой… с сумой… деньги, что ли, боятся, чтобы у них не украли!" - подумала Секлетинья, к петухам уже через силу перемогая дремоту. Эх, чего бы чего не дала Секлетинья в обмен за такое сокровище, которое сейчас лежит, наверно, в грудном кармане Михайлова зипунишка!.. Отдала бы, пожалуй, и душу, если бы сам рогатый подсунулся на глаза с такой монеткой… Дура… два раза дура: держала целковик в руках и выпустила без всякого смысла! Эх, незадача!.. Да кто его знал, что он такую силу имеет!
– Михайла… ох, -
С этой мыслью, должно быть, сошла к Секлетинье вожделенная минута, когда стираются всякие грани между всем, что стоит еще перед глазами и что проходит перед ними в самых удивительных образах с преображенною плотью и с тем тайным значеньем самоничтожной мелочи и безделицы, которое скучным и серым днем скрыто от человека и приоткрывается для него лишь в сновиденьи.
Секлетинья приподнялась как будто головою с полена, когда пропели на дворе третьи петухи, и в черной копоти окон разглядела Михайлу: зашевелился он, почесывая обеими руками бока. Мишутка развязал свою сумку и стал вынимать из нее дорогие монетки, и беленькие, и маленькие, и большие, как колесики, и тусклые, и горящие, как праведные нищие слезы… Перебирает Мишутка монетки, разглядывая их в свету от лампадки, укладывает, как и Никита Мироныч, по стопкам, а Михайла вынул из-за пазухи серебряный неразменный целковик и любуется на него, улыбаясь своей непонятной улыбкой, которая в такие старые годы так же некстати была у него на лице, как яблоко на березе.
"Считают!
– подумала Секлетинья.
– Осподи, денег-то сколько! Ох, надо… надо завтра поласковей да позадушевней, чтобы сразу проняло до нижней порчины!.."
Что тут случилось, и Секлетинья хорошо потом сама не могла разобраться.
Вдруг будто бы с лавки, на которой спала и Секлетинья, спустил большие голые ноги оборванец высокого роста и, судя по всему, совсем еще молодой, с такими размятыми пятками, что они походили больше на воловьи копыта, вытащил из-за пазухи ножик и, не отрываясь от серебряного рублика на ладошке Михайлы, стал подбираться…
Секлетинья хотела закричать, но язык у нее прилипнул к гортани, и под него словно набился песок.
Михайла по слепоте, видимо, и не подозревал ничего, а Мишутка столь деловито укладывал монетки, что вскинулся испуганно русой головкой, только когда Михайла, выронивши к нему на руки заповедный целковик, простонал хриплым рыданием где-то в самой середке утробы и отвалился к стене головой…
Мишутка, схвативши целковик, только и заметил, как снова взвился окровавленный нож и по рукоятку ушел Михайле под сердце…
Тут в сумеречном свете лампады Секлетинья, видно, в эту минуту пересилила сон, вскочила с лавки, схватила обеими руками полено и со всего размаху ударила им в перелом занесенной уже над Мишуткой руки…
Михайла лежал
– Хреснушка… хресна, - бросился из-за стола к Секлетинье Мишутка, -Хреснушка, - прижался он к ней и заплакал.
Секлетинья гладила его по головке и не своим голосом звала на помощь.
По-разному выходит душа из человека.
Из кого она воробьем вылетает, из кого черным вороном, а из кого и выбегает бараном…
Из Михайлы же, как рассказывала чертухинским мужикам Секлетинья на посиделках, душа выползла в виде большого пятнастого змея, какой рисуется в лицах в священных книгах в главе об искушении нашей праматери Евы…
…На самом рассвете, когда помолочнели окна, упертые с улицы прямо в завалок, и со своей половины прибежали не скоро услыхавшие Секлетиньины вопли Никита Мироныч в исподнем и Лукерья в одной суровой станушке, - на самом рассвете многое сшибло еще более Секлетинью с соображенья.
Можно и в самом деле было подумать, что кой-что ей с вечера просто привиделось в разгоряченном после разговора с Лукерьей мозгу: никаких денежек, которые отсчитывал будто Мишутка, на столе не оказалось, правда, в стопочках тоже, лежали посередке разноцветные стекляшки и скрылки, но до них Мишутка и раньше был великий охотник, воображая в своей несмышленой игре, что это монетки, а он - не пастушонок, а богатый купец, у которого чертухинские мужики из долгов не вылезают, хотя он им, по знакомству и чтобы не били, скощает.
Пожалуй, с Мишуткиными деньгами если так получилось, то еще куда бы ни шло, деньги могут и обернуться: с ними это бывает!
– но вот что и в самом деле удивительно было, чему не надивились, когда разглядели и Никита Мироныч, надевший даже на этот случай очки, и Лукерья, которая изахалась, стоя возле Михайлы, - что в самом деле совсем удивительно бьыо, так это страшенные усищи, какие отросли у Михайлы совсем за короткое время…
У мертвых, известно, волосы растут и ногти даже по вершку отрастают в могиле, но тут усы почти на глазах вытянулись такие, что на столе не хватает им места, и они свесились с него, доставая кончиком почти до половицы… Как же тут не удивиться?!
– Да это же не Михайла… ей-бо, пра, не Михайла!
– расставил руки Никита Мироныч.
– Какой это Михайла?.. Так и начальству пойду доложу: убит, дескать, неизвестным мне человеком неизвестный мне человек!
– Пра…авильно, Мироныч!
– поддакнула Лукерья, собрав подбородки.
– Так и начальству доложь! Как же иначе?
Но, видно, Мишутка при виде этих усов больше всех исстрашился, не отходил он ни на шаг от Секлетиньи и все крепче жался к ней, держась обеими руками за юбку.
– Хреснушка… хресна… усы!
– шептал он поминутно, не узнавая больше отца.