Князь мира
Шрифт:
– Да я уж и то гляжу на него, помалкиваю!.. Спрячь, говорит, их под шесток, а я, не будь дура, в подпол, в угол, куда молоко убираем! Только, говорит, слышишь: молчи! Молчи, хуже будет! Ну, тут я малость оплошала, должно быть… наполовину… Бог, говорю, с тобой, Недотяпа, если ты нас опять чем обидел!
– брякнула сдуру, дескать, бог простит, если опять неправильные деньги подсунул… конешно, так-то ему не сказала, а он-то уж понял!.. Дурак, дурак, а голова у него, Мироныч, не дурная!
– Какой он дурак… дурака только строит!
– махнул рукой Никита Мироныч.
– Знакомитый!
– Ух… головастый… коли, говорит, не очень
– Отнял?
– повел глазами Никита Мироныч.
– Думала, что полезет… схватила было топор… а он перекрестился только и… вышел!
– Охламон!.. Большой охмуряла!.. Погляди, опять медяки? Денег-то много?
– все же подернулся дрожью Никита Мироныч.
– Уйма, Мироныч, - схватилась Лукерья за щеки… - уйма… две кружки… одна даже стогом! И все золотые… Молчи, говорит, молчи! Про все, говорит, остальное молчи!
– Большое испытанье было у Лукерьи в эту минуту не проговориться про рублик.
– А ну, давай поглядим… вздуй-ка лучину, - направился Никита Мироныч к подполице за печку, где западня, - чувствую издали, что медяки!
Лукерья вздула лучину, и оба они спустились в темную прорву подызбицы, куда спокон веков мужики убирают в наших местах картошку, снедь разную, чтобы за зиму не застыла, иные деньги, если есть, тоже хоронят, а как мы уже рассказывали про одного мужика, про мельника Спиридона Емельяновича, так тот в подполицу даже бога запрятал; не расслышали Лукерья с Никитой Миронычем, как спустя минуту за ними воровато раскрылась дверь и на пороге в бархатной шубейке и в черной пуховой шали показалась барыня Рысачиха.
Страшно было в ту пору лицо Рысачихи.
Барыня, как только князя убили, сразу осела пышным телом, как тесто на холоду, и год от году в здоровье стала заметно у всех на глазах подаваться, не успевая дергать с висков серебряные волосинки… К этой поре барыня была уже седая, словно метель, хотя тогда ей только-только еще за сорок перевалило.
Полные румяные щеки, какие у нее на картине в чагодуйском музее, изображенные без малой прикрасы, сморщились и избороздились вкривь и вкось мелкой морщинкой, что обычно лицу придает добродушие и глупую старческую простоватость, но у Рысачихи они оттенялись колючим, ненасытимым огнем, идущим из преисподней ввалившихся глаз, обведенных чернотою подглазниц, на которых еще ярче, чем в ее молодости, горели все еще золотые ресницы.
Точеный нос барыни немного свесился вниз и заострился, наподобие как и у покойной ключницы Марьи Савишны, которую сама барыня за это называла часто вороной, на тонких ноздрях проросли едва заметные бурдовые волосинки, какие бывают и у простых мужиков, и у благородных по всем известной причине…
Словом, когда-то и в самом деле словно царица, Рысачиха стала помахивать на заправскую ведьму.
Да и сама она у себя на дому все зеркала, какие остались после продажи, переколотила, как рассказывала ее девка Палашка, а Рысачиха, известное дело, всю жизнь только и делала, что в зеркало на себя по часам любовалась!
Значит, уж стала к этой поре хороша, когда у нее у самой на себя глаза не глядели!
*****
Рысачиха вошла к Никите Миронычу в избу и одним взглядом, быстрым и пытливым, осмотрела углы, крадучись заглянула за печку и, увидя у залавка черную пасть откинутой
– У… ух, какой карапуз, - прошипела она, впившись в младенца глазами, с дрожью на тонкой нижней, чуть оттопыренной капризно губке, - еще бог крестничка послал! Еще слепенький будет. Что зрячему толку?.. И в зрячем какая корысть?.. Воровство да убийство! Уродится зрячий да разбойный и барыню свою, чего доброго, прикончит!.. Полетай, душа, в рай… полетай в рай… в рай, к дедушке… в сара-ай!
– Сунула Рысачиха левую руку в колыбельку и провела по глазенкам дареным кольцом, в середке младенца как будто екнуло что-то от прикосновенья холодного камня, бумажные вечки быстро заморгали, как бы пересиливая ветерок, высунулась из свивальника крохотная ножка, загнувшись кверху розовой пяткой, убранной бисеринками пота. Рысачиха перекрестила младенца, поспешно закрыла полог и с видом довольным и безразличным уселась в переднем углу на широкую лавку.
– Мироныч!
– пропела она дрожащим, треснутым голосом, в котором уже ни прежней властности не было слышно, ни барской торжественности.
– Мироныч!.. К тебе барыня в гости, а ты ее и не встретишь?!
В это время Никита Мироныч пересчитывал вторую кружку, вываливши золотые прямо на землю и забывши, кажется, все на земле. Барыню услыхала Лукерья, в пламени от лучины глаза у нее сразу остеклели, толкнула она под бок Никиту Мироныча, Никита Мироныч уловил последнее барынино слово и просыпал в испуге деньги из ладошки на землю.
– Барыня!
– прошептал он, взглянув на Лукерью бегающими глазами.
Лукерья выкатила на него большие колеса молочных грудей, из которых в сегодняшней спешке да горячке не успела выдоить на пол излишек, и не могла выдавить слова.
– Давай выходи: младенец, дура, младенец!
– согнулся староста.
– Осподи!
– бросилась Лукерья к западне.
– Бери кружку, которая сосчитана, заверни в передник!
– остановил ее Никита Мироныч и сам впригибку пошел по подполице к выходу.
– Матушка… матушка барыня… милостивица наша, - начал Никита Мироныч умильным голоском, преобразившись в улыбку, как только показался головой из западни.
– Милости просим, - поклонился он в пояс, пугливо оглядевши полог у колыбели, - милости просим!
– Думала… думала, - начала Рысачиха, ничем не выдавши волнения, - и решила сама условиться с Лукерьей: не мужичье дело крестины! Лукерья, а Лукерья, - протянула Рысачиха, не видя Лукерьи за перегородкой.
– Матушка барыня… милостивица… что прикажешь?
– вывалилась Лукерья из-за печки, сразу ботнувшись на колени.
– А ты вставай… не валяйся! В кумы вот тебе набиваюсь, когда сама не зовешь… покажи-ка младенца: я над ним крестик повешу!
– приподнялась барыня с лавки, но Лукерья вскочила с коленок и закрыла младенца, расставивши руки.
– Нельзя, матушка барыня, ей-бо, пра, нельзя: седни только-только минут седьмины… чужой глаз до семи дней вреден младенцу бывает!
– заспешила Лукерья, заглатываясь словами, как будто боялась, что барыня не дослушает ее и сглазит младенца, взглянувши за полог.
– Ну, если седьмины не прошли, тогда дело другое… я ведь не знаю, когда ты родила… Мироныч не похвастывал даже, Палашка уж мне разболтала…
– Старики, матушка барыня: седые волосья!.. Хвастывать стыдно!
– поклонилась Лукерья.