Кочующая роза
Шрифт:
Я смотрел на нее, горожанку, на ее пышный бант, на ее туфельки и длинные, гладкие, розоватые пальцы с яшмовым камнем. Старался представить, как идет она мимо рогатых голов, неся в полутьме драгоценное мерцающее ведерко. Корова слезно раскрыла на нее свои черно-голубые в переливах глаза. А она скребком касается коровьего бока, и бок искрится от ее прикосновений. Корова стоит в сумерках, будто окована тонкой медью.
— Я думала, если бы я родилась в глухомани, в селе, и не знала бы никакой другой жизни… Ни консерватории, ни оркестра с лаковым мерцанием скрипок, с дирижером, взмахивающим палочкой, ни ресторанной эстрады с этой пестрой мишурой
А я видел, как она опускается у коровьего бока. Плещет на вымя теплую воду. От легких касаний набухают у коровы соски. Вымя огромное, розовое. Она отирает его сухим полотенцем. Вот сдавила сосок, пропуская его сквозь пальцы. Белая игла на мгновение впилась в подойник и со звоном пропала. Ведро загудело, пронзенное молочными спицами. Они залетали крест-накрест, прерываясь, попадая мимо ведра. На черном полу забелело от пролитого молока.
— И вот я думаю, такая я, как они, или нет? Возможна мне судьба как у тысяч? Поймем мы с ними друг друга? Должно быть, в главном поймем. В бабьем, в женском — поймем. Расплясаться на свадьбе соседской. Не спать над больным ребятенком. Среди этих элеваторов, тракторов и паромов что-то главное не меняется. Что-то в них главное не меняется, под этими сапожками, модными блузками и платками. Через тысячу лет все будут разговоры, как бабушка Карповна помирала. И я, как они, такая! А вы говорите: особая!
Я видел, как пальцы ее мелькали и ведерко гудело, будто колокол. Я чувствовал ее тут, рядом с собой, и там, в полутемном коровнике, среди заснеженных лесов и степей. В ведерке ее было молоко, и в снежных полях молоко, и в облаках молоко, и на руках ее молоко…
Директор совхоза встретил в своей конторе, в кабинете с красным ковром и знаменами, поставленными в углах. Сидел среди этого парада в пиджаке, в сапогах — подслеповатый, усталый.
Он спросил, как долго я намерен у них пробыть. И, узнав, что недолго, пригласил осмотреть хозяйство. Парторг совхоза, крепкорукий, рыжеватый, огромный, внес в разговор коррективы:
— По времени надо бы отобедать.
После обеда мы поехали осматривать совхозное хозяйство. Директор сам правил, то и дело включая рацию, связываясь то с фермой, то с заводом комбикормов, то с диспетчером.
Я осматривал ряды гусеничных комбайнов — они напоминали самоходки, ждущие час жатвы; «Кировцы» тяжко месили в полях чернозем…
Директор и Людмила сидели в стороне на упавшем дереве, повесив над костром таган. Кипятили воду, чистили картошку, лук. А мы с парторгом спустились к Амуру.
Он держал живого, в голубоватых отливах сазана над самой водой.
— Пишите, — сказал парторг, разворачивая из тряпочки нож. — Даю интервью на оконечности русской земли. Вы пишите.
Я открыл блокнот. Провел ручкой черточку. Под листками блокнота несся Амур, гладкий и светлый. Китайская вышка на той стороне стояла, как перышко поплавка. Но рыба была уже поймана.
— Пишите, — сказал парторг, — что мы эту землю держим не пупком и не брюхом, а умом и уменьем. Мы ее держим мотором, бензином, самолетным крылом. Нежим и холим, и она навеки за нами записана.
Он плюхнул рыбу на бревнышко, ударил ножом в чешую. Она треснула, осыпалась жирными ворохами. Сазан захлопал створами жабер. Парторг упер его пальцем и заводил ножом, будто точил об него. Сазан шлифовал боками мокрую сталь.
— Далее, — говорил парторг. — Земля эта в прошлом дикая. В ней другой организм, чем в Кубани. В ней корень по-своему движется, воду по-своему пьет. Наши деды вокруг нее ходили-ходили. Цветки в лугах нюхали-нюхали. За тучей следили. А потом резанули сохой. От той сохи произошли наши поля.
Мы вынимаем из земли урожаи, потому что никто ее до нас не пахал. Мы ее первые для себя приручили. Первые и последние. Народ тут широкий, никого зря не обидит. Любит красоту.
Он пальцем растворил рыбе грудь и звонко плескал туда воду. Вода, сперва розовая, мутноватая, а потом прозрачная, наполнила рыбу, и та, как ручная, колыхалась в руках парторга.
Он положил рыбу на бревнышко. Она прилипла хвостом, плавниками. Аккуратно стал резать ее, как хлеб, на сочные белые ломти, и в каждом розовел позвонок. Голова с глазами лежала отдельно. И тонкий обрезок хвоста.
— Ну что, написали? — спросил парторг. — И я написал. А теперь все в гущу!
Мы вернулись к костру. Котел закипал. Парторг спустил туда рыбу. Подбросил картошку, луковицы, лавровый лист. Раскатал по траве полотенце, извлекая оттуда водку, стаканы. Мы сидели вчетвером на берегу Амура. Хлебали уху. Выпивали. И китайский пограничник на вышке в свой сверхсильный бинокль мог сосчитать и доложить начальству, сколько граней в наших стаканах.
глава восьмая (из красной тетради). Похищение Европы
Совхозный директор Андрей Миронович хрустел сапогами в ребристой тракторной колее. Над замерзшей дорогой было звездно и разноцветно. Мерцало вдали, переливалось зеленью и синевой, сыпалось за протоки Амура,
Огни фермы дымно светили, стучали моторы. Слышался рев, перезвон. Налетел парной аромат растревоженного стада. И Андрей Миронович торопился, уже весь в заботах, весь в нетерпении, раздражаясь на них, пришедших прежде него, слушая чутко звоны и звяканья, радуясь напряженному гулу работы.
Ферма в снегах, полная биений и стуков, горячих и сонно дышащих жизней, принимала в себя ток и тепло, темное солнце летних увядших трав, вырабатывая млечную, жаркую силу.
В этот утренний, звездный час готовился вывод быков. Андрей Миронович вошел в теплоту хлева.
Под ртутными лампами, в их влажных холодных блесках, лежали быки. Глянцевитые, темно-красные, словно придавленные собственной тяжестью, как огромные киты, заплывшие в бетонный садок. Ревели, шевелились, дышали и хлюпали, качали мокрые цепи. Воробьи взрывались стаями, перепархивали над их головами.