Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
Странное слово из херувима и вина.
– А краситься? Да это только нагло врать о том, что ты красива, а на самом деле – дырявая кошелка. Или драная кошка. Нет уж!..
Неделю назад в Геленджике Наташа, как сейчас, мгновенно скинув с себя джинсы и майку, кинулась к берегу. И с разбегу вонзилась в воду. Как нож в масло. Абсолютно голая!
И Федотов сжался, будто это он сам гол. И на него все уставились. Просто буравят, насквозь. Победитовыми сверлами.
А она просто вышла. Газонокосилка с зеленым взглядом, пальцы чуток подрыгивают: «Жуткие
И все же с ней идешь по лезвию бритвы или по раскаленным углям.
– Маленький, ты что, задремал? – окликнула его Наташа. – Чего молчишь?
По раскаленным углям, заглядывая в пропасть, без руля и ветрил.
И сейчас, после оклика, Федотов вдруг ясно понял, что его уже могло и не быть на этом свете, лежали бы на забрызганных кровью коврах. Все же люди иногда сходят с ума. Пьяные и трезвые. Умопомрачение, как внезапная гроза, но для посторонних это незаметно.
– А вот не худо было бы приблизиться к трассе.
– Зачем?
– Благотворительность! Чтобы проезжающие скучные водители видели нас голеньких и завидовали бы нам. Приедут домой и с живым чувством станут целовать необыкновенных своих клух.
– Нет уж, обниматься у трассы я не буду. Хоть что делай – не буду. Не бу… Баста!
Ее указательный палец поднят и качается: «Бушь».
Что означает «Будешь».
Наташа потянулась. Встала на цыпочки. Федотову хочется потрогать ее глянцевую, побелевшую лодыжку. И потом всю ее. Только потрогать. «О, Баядера, о прекрасный цветок» – как все же пошлы оперетточные тексты. Она легко, пританцовывая, накинула на ветки свои узкие трусики, ажурный лифчик, который она почему-то называет «змеюкой» и ярко-красные бумажные носки.
– Во, елка! Я уж… я ужа… я ужасно развратная тварь.
– Верю.
Но вот вдали от грузовиков обняться можно. Еще раз.
Он покрутил глазами, как цирковой балбес. Федотов, с ним такое бывает, скорчил рожу.
– А давай под счет.
– Как это «под счет»? Что считать?.. Баранов?
– Именно, баранов. Под счет «три» накинемся друг на друга. Любить. Любить! Любить. Как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия. Ведь ты так приговаривал.
Дирижерский жест, узкое, смуглое запястье:
– И раз, и два, и…
– …Ну, вот а ты стреляться хотел. Глупый, как огурец. И в пупырышках, вот смотри.
Писчий спазм
У него случилась редкая болезнь под названием «писчий спазм». Кисть руки, которой он катал очередную лживую статью ради мизерного заработка, заклинило на полуслове. Врач посоветовал разрядку, хитро улыбнулся, от чего его усики стали тоньше и язвительнее: «Желательно на побережье!»
На последние свои сбережения он улетел в Грецию. С путевкой подфартило.
В
В последний день отдыха, перед самым улетом в Москву, он познакомился с ней. Их маленький туристский теплоходик привалил к острову Эгина. Еврейка-переводчица командирским голосом объявила купание. Они нашли укромное место, безлюдье. Он осмелился и предложил:
– Давайте купаться без.
Она лукаво, загадочно согласилась. Но купаться «без» не решились-таки ни он, ни она. Только зашли по колено в парную воду. На ней была бумажная майка с большим вырезом. Он осмелился и, когда она щебетала что-то радостное, неуловимое, потянул за узорчатую мережку декольте и в глубине майки увидел две увядающие уже, печальные и прелестные грудки. Они существовали самостоятельно. Соски были робкими и, казалось, молили о пощаде, но одновременно они сладко и призывно розовели. И тогда его сердце лизнула отчаянная нежность к этой женщине. Такой нежнести он не испытывал никогда. Он понял, что к нему вот-вот придет старость, и что эта женщина через день потеряется в его жизни, и что отсюда начался отсчет смерти.
– Эфхаристо, – сдавленно прошептал он по-гречески. Единственное слово, которое знал: «Спасибо».
Она с пугливой радостью погладила его ладонь и тоже поняла, что безумно яркое солнце, открыточное, глянцевое небо, щекочущее море у ног – все это канет, покроется туманом беспамятства, а потом и все затянется чернотой.
Уже призывно, осипше гудел их теплоход. Они скорым шагом кинулись к своей посудине. Она опять щебетала, кажется, о художнике Малевиче. Щеки ее розовели и были еще до глупости молодыми.
Третья Суламифь
Именительный
Я – книжный червь. Она – книжная червячка, червиха. Хотя слово «червь» звучит благороднее. Как «вервь» или «вепрь». А «червячка», вообще, «чувачка». Червиха? Еще хуже – самка!
В жизни же все наоборот. Она – сама красота и поэзия, линия и свет, лукавые кокетливые глазки, чистое, еще детское лицо, и все в облипочку-прилипочку.
Какие бы одежды она к себе ни прикладывала – мигом растворялось платье, становились прозрачными брюки, белье таяло или вспыхивало. И вся она сияла нагой красотой. Французы шутят: «Одеваясь, она раздевалась». Именно так!
Господи боже, зачем мне это нагое дитя, вечный соблазн? Поистине, седина в бороду, бес в ребро. Но?.. Но как она идет! Как она взглядывает исподлобья! Крохотные желудевые чашечки грудей. Я какой-то Свидригайлов из Ф.М. Достоевского. Представляю того, кто это читает, его брезгливость по отношению ко мне, сивому псу. Но – соблазн. А что у нее там? Конечно, у всех одно и то же. Я не верю. У нее что-то особенное, от чего пропадает ум и в теле медовая ломота. Все, все, перестаю об этом. Не могу. Мучает тот самый бес, стучится не только в ребро.