Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
И вот эта молодая трубка зашла в мой кабинет, а я в соответствии с лучшими ханжескими традициями читаю ей мораль. О, это занудливое ханжество! От него девушке хочется выскочить на улицу и отдаться первому пьяному грузчику на магазинном складе, толкая спиной пустые ящики.
Она – Суламифь. Пришла-таки! Царственно сбросила со своих плеч вязаную кофточку. Как будто скинула с себя охапку виноградных листьев. Только ветра здесь нет, чтобы облепить ее тело невидимым шифоном.
Мы как ни в чем не бывало разговариваем о новой телевизионной передаче, в которой подопытные юнцы и подопытные девицы помещены в одно жилье. Вся страна подглядывает
– Мне нравится! – восклицает она. – Это честно. Никто ни от кого не прячется.
– А в Бомбее, – нудно сопротивляюсь я, – писают и какают на тротуаре, и никому не стыдно.
– А у нас был такой дядька, – возражает она, – рассказывал про книжку «Золотая ветвь». Говорят, есть такое племя, которое и трахается на тротуаре, а вот завтракают они тайно, закрывшись от посторонних глаз.
Я глохну от слова «трахаться». Как его произнесли такие чистые уста!
– Я же вам толковала, что никакая я не Прекрасная Дама, простая, как все, – кокетничает голосом Суламифь. Будто я не кокетничаю:
– Вот влюбишься в отчаянного мальчишку, только никогда не говори ему о своем чувстве, иначе остынет.
Я поучаю. А сам смотрю на реакцию. Суламифь принимает мои слова за чистую монету, она не усматривает здесь ревности.
– Влюблюсь! Потом! Только в кого? Современные кислые нытики? С ними неинтересно.
– А со мной?
– Более-менее.
– А ты бы пошла?
– Куда?
– Нет, сначала скажи, пошла бы?
– Хоть на край света.
Это не всерьез. И она плечами жмет. Не всерьез, мол.
– Пошла бы.
– Ну, тогда договорились. Возле мостика, знаешь этот мостик? Ну, мы недавно там были.
– Угу…
Что? Неужели согласилась? Неужели пробита брешь в сплошь цементном бастионе? И теперь только напор и натиск, как говорил какой-то немецкий поэт Гельдерлин, а ему вторил Гитлер «Дранг нах Ост», натиск на Восток. Восток – Суламифь, спелая виноградина, прижатая к зубам. Как счастливо она раздавится! И ведь согласна, согласна.
После своего согласия Суламифь стала вдруг вялой. И я неловко ткнулся в ее щеку губами. Братский, бесплотный поцелуй. Хотя щеки ее вспыхнули. Или мне так хотелось, чтобы вспыхнули. Человек – ужасно самолюбивая тварь. Карга тайно считает себя интересной женщиной, ну, не Брижит Бордо, но интересной, экзотической. А квадратно-гнездовой дурак мнит себя чуть ли не Платоном или Диогеном. От Диогена одно только – во дворе бочка из-под сельди. Так и я: «Щеки ее вспыхнули». От моего-то, пахнущего сигаретами, поцелуя.
Я, само собой, уговорю эту знакомую Валентину Васильевну. На один вечер – ключ от комнаты. Не ее же эта гостиница. Заплачу. Только чтобы молчала. Ведь здесь все друг друга знают как облупленных. Как шутит почему-то осмелевший шеф: «Выйдешь в поле сядешь с…ать, далеко тебя видать».
Валентина Васильевна поправила завиток около своего уха, подошла к зеркалу, тут же, в фойе. Поглядела в него, пощурилась. Нет, не одобряет она своего вида. Что за чужая женщина! И почему всякие приключения случаются с другими? А ведь была и она когда-то. По пьянке танцевала на столе. А потом Владимир Сергеевич сажал ее к себе на шею, и возил как маленькую, и щекотал усами ляжку. О господи! Стыд и позор!
Она хитренько улыбнулась:
– Деньги-то не суйте. Я таким людям помогаю из-за любви к искусству. – Валентина Васильевна, сухая мымра, процитировала Пушкина: «Узнаю коней ретивых по их выжженным таврам, а любовников
Тарарам! Я часто гляжу на себя со стороны. И тут уместнее местоимение «он». Он и шампанского купил, и конфет, и апельсинов. И подумал почему-то, что шампанское и фрукты напоминают ему о рассказе Бунина, где проститутка хочет именно шампанского и фруктов. Да, книжный червь!
На мостике дожидалась она. Подтянутая, как струна. Он ведь специально на две минуты задержался, чтобы увидеть, чтобы позлить. Эти две минуты дались ему с трудом.
– Тихо, Ермолай, тихо! – приказал он, чем больше выдержки и терпения, тем больше успеха. Ни капельки совести не проснулось в нем. Он был Ермолаем.
Специально беру развязный тон. Ведь как настроишь себя, так и будет. Ведь не на шахматную же олимпиаду пригласил.
Я беру ее за локоток и чувствую: Суламифь боится. Я веду ее мимо какого-то лепного гитариста с перебитой гипсовой декой (хулиганы постарались), мимо полировок, изъятых из кабинета бывшего первого секретаря бывшего райкома партии, мимо зеркала. Того, в которое гляделась Валентина Васильевна. В коридоре пусто. Но мой ключ звенит во всю Ивановскую. Я – рисковый парень. Я всегда так рискую. Все в природе заложено. Женщины – моногамны, пусть за хозяйством смотрят. Мужчины – полигамны. Набегаются по другим – крепче свою любить станут. Хотя тут же ловлю себя на мысли, что вру. Люблю-то по-настоящему вот этого единственного человека, библейскую Суламифь.
– Я не пью вина, – тихо сообщает Суламифь. – Да, нет. Не старайтесь. Оно на меня не действует, думаете, что плеснете в стаканчик, мозги затуманятся и… делай что хочешь?!
– Я ничего не думаю, – неожиданно осердился я. – Вот апельсинчик!
– Пошла мама в магазинчик, раздавила апельсинчик. – Не поймешь, как расценивать шутку.
Но я продолжаю:
– Пошла мама в коридорчик, раздавила помидорчик.
Она жует апельсин и с опаской глядит на меня. Просто. Как на чужого незнакомого:
– Что будем делать?
– Стихи читать!
– Кто кого перечитает, тот сдастся, давай! Только наизусть, не пропустив ни одной строчки.
Ее собственная шалость ей нравится.
Я читаю стихи на уже названном мне автомате. Стихи Уткина. Специально Уткина.
«И даже предаваясь плоти с другим, вы слышите – с другим, вы нежность вашу назовете библейским именем моим».
– Как Уткина звали?
– Иосифом!
Она смеется. Иосиф и Уткин, прямо Аполлон Сундуков.
Она, все-таки книжная червиха, читает, кажется Ахматову, а я думаю, что вот сейчас, минут через десять я захлебнусь в счастье. Мне ничего не надо в жизни. Только ее. Я гоню на автомате Блока: «Когда вы стоите на моем пути…»
У Суламифи горят глаза. Она, видно, тоже не знает, как выпутаться из клинча, в который все дальше и дальше загоняют русские поэты.
«Хорошо. И простыни свежие», – примитивно думаю я. – Семен Кирсанов: «Повстречательный есть падеж. Узнавательный есть падеж, полюбительный, обнимательный, целовательный есть падеж».
Стихотворный турнир она не выдерживает, поэтому бегло сбрасывает через голову майку. И мои глаза оказываются в листопаде. Это мелькает ее ладошка. Белье. Простыни. Незагорелые, бледные груди, выбритые подмышки, одеяло в углу кровати. Она лежит нагая. Как солдатик – пальчики с розовыми ноготками по швам. И я, совершенно пьяный, не раскупоривали ведь бутылку, рядом.