Коль пойду в сады али в винограды
Шрифт:
Он основал на Урале Екатеринсбурх и Пермь, заложил и некоторые другие селения, впоследствии славные.
Ссорился с горным заводчиком Демидовым-богачом.
Водил дружбу с кабинет-министром Артемием Петровичем Волынским, любителем прожектов, и питал надежды на триумф русской партии при Дворе. Бирону казался подозрителен, государыня выказывала Татищеву холодность: ведомо им было, что с предерзостью писал об императрице некогда: «…персона женская ко многим трудам неудобна и знания законов ей недостает».
Он гору Благодать открыл в Верхотурье, на реке Кушве,
Будучи в Екатеринсбурхе, явился к основателю града уральского отбылой от службы заводской управитель Бурцов. Поведал Татищеву о важных государственных преступниках, вверенных некогда его надзору. Определил Егора Столетова как «человека дьявольской совести, злого смутьяна и бездельника». Сей гордец в вечные работы определен, а дни проводит не без плезиру, трутень столичный; в лучших домах принят и обхождение имеет с честными людьми как равный. Донес памятливый комиссар новому начальнику, как два года тому ссыльный продрых заутреню в день тезоименитства государыни Анны Иоанновны, и, разумеется, неспроста, со злостным намерением сие учинил, затем что молиться о здравии ея самодержавия не хотел, а желал явно видеть на престоле российском цесаревну Елисавету Петровну.
Татищев оживился: вот и представился удобный случай выказать свое усердие императрице, отвести от себя — и от вольнодумного кружка Волынского — подозрения Бироновы.
— А нут-ка, шлите плута Егорку Столетова сюда… Как же ты, Тимофей Матвеевич, два года мирволил смутьяну и «слова и дела государева» на него не сказал?
— Опасался, ваше превосходительство, гнева высоких персон, зная заступничество их за бездельного пустобреха. Ведь Жолобов-то сам привечал-ласкал сего пиитишку. Да и придворными дружбами в Питерсбурхе оный Столетов мне часто грозился.
— Доберемся и до Алексея Петровича, и ему головы не сносить; повесят, как прежнего сибирских провинций губернатора Матвея Гагарина. Перед окнами Двенадцати коллегий его мертвое тело в петле три месяца болталось, для страху господ чиновных. Тут провижу дело государственной важности и тайный заговор супротив ея самодержавия!
И послал курьера с письменным приказом к управителю Даурских заводов Дамесу, дабы до весны потачки ссыльному Егору Столетову отнюдь не давать, в рудники на работы гнать вместе с прочими каторжными, а с честными людьми оный Столетов в бездельных разговорах время ссылки не проводил бы. И приложил частную цидулку, где приписал: «Благородный господин гиттенфервалтер! Наипаче же смотри прилежно, не пишет ли он куда писем, а ты, оные переняв, изволь сюда прислать. И о сем пиши сам, хотя по-немецки, но тайно».
По призванию Василий Никитич Татищев уродился испытателем естества — и решился над бесполезной для Отечества букашкой опыты произвесть.
«Кнут не ангел, души не вынет, а правду скажет».
А высоты Парнасски ведению Берг-коллегии не подлежали по причине своей мнимости.
13
Весною
От тревог и недоедания, от колыбельной качки Столетов впал в сонную одурь. Спал наяву.
Он узнавал незабвенный Монплезир, Попутный дворец, по шашкам пола и знакомой росписи сводов (герои, богини, амуры, гирлянды), по плеску залива. Был рассвет розов, за окном порхали и перекликались те, с заревым оперением, птицы, виденные им наяву в отрочестве. Все сулило необычайную радость, он ждал, изнемогая, то ли солнечного утра, то ли прихода Плениры. Под пологом розовым… блаженно, блаженно… ах, приди же скорей… нет, помедли еще. Коль сладко ждать. Она придет, ясноока, прелестна, как день.
Птицы пунсовой стайкой мелькнули за открытым в цветущий сад окном — и тут со страшной быстротой, грозно прянула угрюмая колода — и Егорушка в мгновение ока заметил расставленные наизготовку фузеи французского дела, с золотой насечкой, воронеными стволами, десяток фузей, пожалуй… — приклад в оплывшее плечо; безобразное от разлитой желчи, мрачное лицо сведено прищуром… Чудесные птицы метались и падали с жалким криком, трепеща крылами, сраженные все до единой, под ружейную пальбу и громовой, злорадный хохот Дианы-охотницы.
Он застонал, заплакал, заметался и проснулся совсем.
— Водки выпьешь? — спросил Егора караульный сержант.
Исеть-река била волною, лодку качало.
Пустошное дело Столетова не стоило ломаного гроша. Внушение с отменной суровостью сделать бы бедному виршеплету: впредь не пей, Бога бойся, царя чти! — и отпустить на поселение; несчастливец, познавший страх каторги и казематов, исправил бы свою жизнь и, пожалуй, явил бы собою образец смирения.
— Отчего же ты, Егорка, в царские дни в церковь не ходил? — спрашивал Татищев в приказной избе города Екатеринска, так прозывали новый град в простом народе.
— Я все отписал в повинной собственноручно. Я дворянин, а в обед напился пьян ради праздника, поссорился с приказными и подлого звания людьми, был хмелен гораздо, проспал заутреню… — отвечал Столетов внятно и учтиво.
Лоб у судьи — высокоумного человека, брови же густы и с мрачным изломом, карие глаза любознательны и азартны, было в них что-то песье, или сам он был охотник?
— Дворянин ты… ты — каторжный, ссыльный… Прав благородного сословия лишен, запамятовал? Повинную принес? Все расписал без утайки? Пиита…
Неблагозвучное эхо — попугайный повтор его же слов с издевкой — насторожило Столетова, но уклониться от удара он не успел. Славный историк, просветитель Сибири подтянул кружевную манжету, подступил ближе. Глаза полыхнули странной радостью — и Татищев ткнул крепким кулаком в зубы ссыльному. Заботливо осмотрел кружева — кабы не попали брызги крови с разбитых уст пииты.
— Ты про свои беззаконные надежды и про цесаревну Елисавету Петровну здесь не писал ничего. А ты напиши, напиши! Облегчи совесть!