Кола
Шрифт:
– Размозжу-у!
– Чем погоните? Чем? – Пайкин старался вернуть внимание.
Матвей страшный, кожа да кости, влез сам на камень, навис коршуном над людьми.
– О чем спорите? – хрипел темным ртом. Глаза навыкате. – Забыли, на чем стоите?! – метнул рукой на корабль. – Там есть уже один русский. Будь проклят он! Будь проклято чрево его матери! Идите, кто хочет еще проклятья. – И чертом пялил глаза на Шешелова, словно ему кричал хрипом, приказывал и молил: ну же ты! Ну-у!
– Пожалуй, что все решили, – сказал Шешелов. – Ультиматум пора отклонить, считаю. Не надо им позволять высаживаться на берег.
– Да, скажите, – Бруннер
Глаза офицера стали еще светлее. Ответил что-то негромко.
— Говорит, что это безумие, – перевел благочинный. – Через час пушки будут стрелять.
– Сами уж как-нибудь, без его жалости обойдемся, – сказал Шешелов и попросил Пушкарева: – Проводите его, пожалуйста. Не обидели бы дорогой.
Пушкарев повел офицера берегом. Коляне за ним смыкались, теснились, обступали Шешелова. В первых рядах уже слышали, что сказали парламентеру. Герасимов в окружении стариков влез на камень, огляделся и снял картуз. Обнажили головы старики и за ними еще и еще поморы. Кругом становилось тихо.
– Сколько бы мы ни спорили, ни кричали, а мы одной веры с вами, люди русские. И судьба у нас одна с Колой. Колянам выпала доля стоять против врага. Так неужто мы опозорим имя свое? Неужто на Мурмане и в Поморье будут показывать на нас пальцем и плевать в нашу сторону?
– Нет! – крик хлестнул как бичом, и сразу ему завторили зло и громко.
– Не бывать.
– Не надо позора!
– Лишимся имущества, а не пустим!
Какая-то баба заголосила, запричитали другие, в испуге заплакали детишки, поднялся шум, и сердце гулко ударило раз, другой.
Шешелов стиснул зубы и медленно втянул в себя воздух: не ко времени.
– Жителей надо скорее эвакуировать, – сказал Бруннер.
– Теперь уже непременно, – отозвался отец Иоанн.
– И вот еще что, – трудно сказал им Шешелов. – Какие есть у кого припасы, заложить в погреба, в подполья. Ценное зарыть в землю. Инвалидным и добровольникам рыть окопы по туломскому берегу до редута. Пожарных держать в городе наготове.
И почувствовал: сердце совсем отказывает служить. Не свалиться бы прямо сейчас на землю. Повернулся и, не слыша ничего больше, пошел выше по берегу, к туломским амбарам. Сесть бы там в холодке под навесом да воды бы один глоток!
Шешелов трудно дошел до первого из амбаров. В сердце что-то сдавило, ни выдохнуть, ни вдохнуть, от боли испариной разлилась слабость, и, без сил уже, под навесом, отрешенно и будто не о себе подумал, что его суета земная может сейчас окончиться, прямо здесь, на ступеньках, успокоится он не соборованный, без исповеди и покаяния. И щекой привалился к стене деревянной, замер, смиряя, сколько мог, боль: не сейчас бы только, не здесь. С друзьями надо проститься, сказать: готов поклониться колянам за то, что они на изломе судьбы решили сами – у людей непременно должна быть честь. И не жаль головы за нее, ничего во имя ее не жаль. А иначе и вправду на кой черт жизнь да и весь белый свет с нею? И отер с лица липкий пот, расстегнул мундир и откинулся медленно весь к стене: сердце муторно стучит, квело, но похоже, что обойдется и в этот раз.
От ближних домов доносился тревожный шум. Шешелов слышать стал выкрики, причитания и плач навзрыд. Всполошенные кудахтают куры, взлаивают собаки. Там дома собираются
Шешелов сидел в горьком оцепенении. А разумно ли он настаивал? Про эвакуацию в Кандалакшу губернатор ему не ответил. Предписанье начальственное не дал. Он послал Пушкарева, Бруннера. А Бруннер вчера еще мог погубить людей, сам погибнуть.
От амбара видно спокойную в берегах Тулому, залитую солнцем, корабль на ней и стоящие в козлах ружья колян по берегу. Инвалидные и добровольники там уже принесли ломы, лопаты, растянулись цепью до мыса, роют спеша окопы и нет-нет да оглядываются на пушки.
На «Миранде» палуба опустела, спущен переговорный флаг. Пушки зияют черными дырами на борту. Страшилище. Будь ты проклят, окаменей! Стань ты островом на Туломе! Будет рядом с Немецким еще один. Приходили чудища за века сюда, в разных обличьях, грозили силой. Память и ныне хранит легенды. Этот тоже требует и грозит. Наказать бы ладом за дерзость...
Шняки от кольских причалов взять бы сюда, в Тулому, да солдат к ним обученных, оснащенных к десантной вылазке. Одним бы отрядом ударить из ружей с берега – беспрерывной и меткой стрельбою не дать заряжать им пушки, а с другим – в шняки, на абордаж. По воде тут рукой подать. Им бы враз не до пушек стало.
Ему виделось ясно, как могло бы все быть: прицельная стрельба с берега, коляне в шняках, борт корабля, рукопашная, крик «ура!». «Тут бы еще отряд подоспел, с берега». И вздохнул. Для десанта надо солдат молодых, обученных ловкости и умению владеть пистолетом, саблей. А инвалидных не драться в бою – ходить учили. Двадцать пять лет учили маршировать. Да и старые они все. На борт многим по лестнице не взобраться.
«Почему же не видно людей и так тихо на корабле? А что если ждут прилива? Поднимут свои якоря, уйдут. Чего не бывает в жизни? Ушли же от Кузомени». И взмолился всем сердцем, к глазам подступили слезы: «Простри ты десницу твою над нами, господи! Надоумь уйти с миром страшный этот корабль! Будь велик и всемилостив, господи, заступись ты за брошенных на краю земли! Может, жили они не всегда праведно, но в тяжелом труде добывали свое пропитанье, честно!»
Под навесом амбара была прохлада. Шешелов головой привалился к стене, закрыл глаза.
«Господи! Я давно не звал тебя в помыслах и с молитвой не обращался. Я забыл тебя в суете, сомневался в твоих деяниях, допускал кощунство в своих словах. Ты прости мои заблуждения, господи, накажи меня за грехи: все приму, искуплю безропотно, все снесу». И опнулся в мыслях на миг. Что готов он принять за грехи? Беден, стар, одинок. Ему нечего терять в жизни. Правда, хочется в Петербург. Постоянная мечта в Коле была – уехать. Ну так пусть он ее лишится. Пусть умрет, не увидев свой дом, столицу. «Но огонь и разруху, господи, не допусти в Колу. Будь всемилостив ты, спаси безвинных и не дай разрушить бедные их жилища! Яви силу твою, господи! Пусть людей не коснется животный страх, боль телесная, пусть минует насилье в смерти...».