Колодец
Шрифт:
И как решил, тут вся немочь с меня и сошла, пить-есть стал, по дому ходить, даже петь потихоньку стал, чтобы себя развеселить. И все думаю про него, думаю. Что вот не знало оно меня, не ведало, увидало чудище такое и не испугалось, не отворотилося. Что вот кормит-поит и заботится, как умеет. Не то, что деревенские! Ну и прочее такое, все хорошее, что в голову придет. И крюки-то у него вовсе не страшные только чтоб держаться, красивые даже, гладенькие такие. А на спине пластины костяные - это чтоб сверху на пришибло, под землей чай ходит. А что глаз нет, так зачем ему глаза в темноте-то?
И вот чую: на лад дело
И еще по-другому мне как-то думаться стало. Впервой вот так-то подумалось: чего это оно, такое чужое, мне отозвалось, а свои, деревенские, знать меня не хотели? Вроде и люди незлые, за что ж они меня невзлюбили? А может, я сам виноват? Сам от них за обидой схоронился? Ведь полюби я кого, ну хоть как чудовище это, разве б он не откликнулся? Ведь знал же про зверей, что коль душу на него не потратишь, на добро поскупишься, то и не ответит тебе никто, а от людей хотел, чтоб просто так меня, непохожего, любили! "Нет, - думаю, - коль выйду отсюда, по-другому стану жить. Людей, их больше, чем зверье, жалеть надо. Звери-то, они умные, все понимают, а люди - как слепые, тычутся, тычутся, и ни воли им, ни радости".
Долго оно так тянулось; как знать, чем бы и кончилось, да приключился мне тут великий страх. Помнится, я как раз поспать приладился, а тут шатнулась вдруг земля, полезла из-под меня. Я было на ноги - а встать не могу, наземь швыряет. У меня со страху и голос пропал, зову его, весь зову, и чую: бежит оно ко мне, да не поспеет - ой, не поспеет!
– потому грохнуло уже, затрещало, заскрипело, лопнула посредине крыша, и пошла, пошла трещина коленями, вот-вот накроет. И свет мигнул и погас.
И тут разжалось у меня горло, завопил я что есть мочи: не звал уже, знал, что не поспеет, так, со страху орал.
И стало так, что у меня весь страх пропал. Услышало оно меня! Не как прежде, не изнутри, а по правде услышало! Даже остановилось от удивления, а потом еще пуще припустило. Влетает - а я к нему! Прижался меж крюками и реву, со страху прежнего реву и с радости.
Ну, после того все переменилось. Забрало оно меня к себе. Тоже мешок каменный, но попросторней. И, кроме бляшек тех, еще штуки разные стоят. Их там, домов-то подземных, штук пять, а мой - последний. Я это потом узнал, как выходить начал. Сперва-то оно меня еще запирало, да и темь была непроглядная. Погодя оно мне и свет сделало и говорить со мной стало. Пришло раз, а за ним штука такая сама ползет. Блестящая вся, ровно из самого дорогого железа. Боязно, конечно, да я сердце сдержал - знал, что не обидит.
И вдруг из этой штуки голос. Мертвый такой, скрипучий, и что говорит - неведомо, а у меня ноги так и подкосились. Сел где стоял - и рот открыть не могу. Ну, потом переломил
Учит оно меня своему языку, а я к тому способный, за всяким зверем так повторю, что не отличит. Тут-то потрудней, да охота больно велика. Мы уж стали помалу друг-друга понимать. Так, самое простое, потому как слова у нас разные... ну, про другие вещи. И вот чудо: говорим мы с ним, а оно ровно не верит. Верит и не верит, будто я камень какой. И еще я приметил: оно меня от других чудищ прячет. Как кто придет - сразу дверь мою на запор, еще и слушает, не сильно ли шевелюсь.
"Нет, - думаю, - бабка-то меня не зря упреждала. Видать, была промеж нас сдавна вражда, вот оно за меня боится".
А потом стало оно мне всякие свои вещи показывать. Инструменты хитрые принесло, что с ними делать показало и давай загадки загадывать. Вроде как есть у них такая штука, что камень ровно глину мокрую режет - так мне из камня того надо фигурок, какие оно велит, наделать. Сперва попроще: кубик там, шарик, потом похитрее: человечка или что оно там еще придумает. Ну, и другое всякое. Что ни раз, то трудней загадка.
К тому-то времени мне совестно как-то стало: оно да оно, - я его и стал Наставником звать - сперва про себя, потом в голос. Ничего, привыкло.
Сколько-то погодя я и насмелился спросить, кто они такие и почему под землей живут. Насмелился - и сам не рад, до того оно удивилось. Не потому, что спросил, а что мне это в голову пришло. Как обломилось у меня что от того удивленья! Понял я вдруг, что оно и сейчас меня за человека не считает. Ничего не стал говорить, отворотился и сижу. Я-то к нему со всей душой, а оно так, выходит? Слышу, зовет:
– Ули, Ули!
– А я не гляжу. Неохота мне на него глядеть. Придвинулось оно, трогает меня рукой своей холодной и опять:
– Ули, Ули!
И чую: тревожно ему, маятно. И опять, жалостно так:
– Ули!
Ну, тут у меня злость прошла. Одно ведь оно у меня, как сердиться? Ткнулся лицом в белое его морщинистое брюхо, и стало нам обоим хорошо. Побыли так, а после за прежние дела взялись. Стал мне Наставник рассказывать о них помалу. Так, по капле, сколько за раз пойму. Что всегда они под землей жили, и вся глубь подземная в их воле. Всюду у них ходы-проходы и дома их подземные, и еще всякое такое, что я не пойму. Что народ они великий и могучий, и знать не ведали, что сверху могут разумные жить. Потому, по их выходит, что сверху жить никак нельзя. То жара сверху, то мороз, и еще что-то другое, от чего умирают вскорости. А колодцы, вроде нашего, - это чтобы дышать, и будто колодцев таких тьма-тьмущая.
Я ему и говорю:
– Отпустил бы ты меня, Наставник! Худо мне тут. Мне глазами надо глядеть, ушами слушать, средь живого жить.
Подумал он и отвечает погодя: "Понимаю, мол, что тебе здесь не очень хорошо, но ты должен остаться, Ули. Очень, мол, это важно и для вас, и для нас".
– А потом, - спрашиваю, - ты меня отпустишь?
– Да, - говорит, - когда мы сделаем это самое, очень важное дело.
Поплакал я после тихонько, а больше не просился, потому как почуял, что и впрямь надо. Потому что боль в нем была и страх, мне и самому чего-то страшно стало.