Колокола
Шрифт:
Но не одними Власовыми звонами славилась Темьянская колокольня. Славилась они искон'u и пасхальным целодневным красным звоном, и благовещенским приветным благовестом, и похоронным перезвоном над погребаемым Христом в утреню Великой субботы, и архиерейской громогласной «встречей», и торжественным напутствием крестным ходам на Iордань. А все это стало еще красней, еще светлей, еще печальней, еще громогласней с тех пор, как зазвучал с верхнего яруса, из-под купола, — тяжелый «Соборный». В глубине души Николка это понимал, но никогда в этом не признавался.
Да и для того еще нужен был Соборный, чтобы
Когда темьяновцы вспоминали впоследствии, при конце времен, самые славные времена своих красных звонов, бархатного благовещенского благовеста и постного покаянного рыданья, они в один голос приговаривали:
— Это было еще при Николе, когда уж Соборный подняли…
— Да, — отвечали, поникнув головой, — были колокола, были звонари, были и звоны…
Хроника наша поведала и о колоколах, и о звонарях. Надлежит ей поведать и о звонах.
Часть 3. Звоны
1.
Темьян не справляется с вьюгами: в декабрьские ночи они в него хлещут, как белое гневное море жгучим и войким прибоем. На Обрубе, — в щели, прорытой в горе, запорошенной хмурыми скрипучими косоротыми домишками, — тогда кто-то плачет, ущемленный, а на соборной площади, где просторно и кругло, как на белом озере, бегают скоробежки-волны и перебивают одна другую, сыпучие, вихрястые, задыхающиеся ропотом, растущими злыми наветами. С площади бегучие, хлесткие волны влетывают в узкие устья улиц и переулков — и весь Темьян белеет в мятущейся зыби, разведенной суровым декабрьским прибоем клокочущей вьюги.
Темьян не справляется с вьюгой, но он давно уж забил во вьюжное море крепкие сваи домов, строений и заборов и смотрит в ночь и вьюгу маячками фонарей и освещенных окон или, когда надоест смотреть в белую вольницу, заграждается от нее плотными ставнями и припертыми воротами. Вьюга это знает — и настоящая воля ей там, за Темьяном: в полях, падающих за окоем, на слепых дорогах, в широких вымоинах, в паутине оврагов, в равнинных полотнищах, раскинутых белиться белью снегов на тысячи верст. Там кончаются устья, проливы и заливы вьюжного моря, изрезывающие город Темьян, там одно сплошное, неделимое белое море, плещущее переливами вьюг, одержимое прибоями метелей.
И когда оттуда начинал доноситься первый призыв прибоя, надо было звонарям бить в Плакун, и колокольня делалась маяком звона для бушующего вьюжного моря, шумевшего вокруг Темьяна.
Какой бы ни был с вечера звон: постный или праздничный — ночной звон был всегда одинаков: он, как луч маячного фонаря, быстробежно сверлил тьму и остро вонзался в глушащую вьюгу: его звуковые лучи указывали путникам путь в город. Как маяк, всю ночь светила звоном соборная колокольня.
Николка любил этот ночной звон и званивал один. Чумелый боялся ночи и вьюг.
Николка, в полушубке, увязав голову башлыком (он звонил всегда
Когда ноги Николки начинали мерзнуть и под полушубок втекало что-то пустое, холодное и широкое, отчего ныло тело, Николкиных зрачков касалась тонкая проволока, тянувшаяся от Плакуна в ночь, он раскрывал глаза, переминался ногами, встряхивал на себе полушубок, ища тепла, и усиленнее принимался дергать веревку от колокола.
Василий поселился на колокольне, но Николка не звал его звонить во вьюгу.
Василий сам пришел однажды и сказал:
— Не спится. Вьюжно сегодня.
Николка ответил:
— Позвони.
Василий принялся бить в колокол.
— Не так, — остановил его Николка. — Ты не в набат бьешь. Ты звонливей ударяй, чтоб дальше шло, вьюгу подсекало б.
Он учил Василья вьюжному звону. Василий прислушивался к ударам, терявшимся в ночи, и пожалел Николку:
— Приучил ты себя ночью вставать. Холодно. В лицо шибает.
— А я люблю, — ответил Николка. — Вот сколько лет звоню во вьюгу, а ты первый пришел ко мне. Никто во вьюгу не приходит. На праздники придут, в пожар, случись, прилезут, а во вьюгу — нет.
— Зябко. Темно. Кому охота!
— Не оттого, — отверг Николка. — Оттого, что спят. Сон липун: весь город в один комок сл'eпит. Слепятся все сном и станут, как щенки слепые. Утро придет — еле-еле глаза им разлепит. До полудня на лицах сонный клей.
Николка говорил в промежутки между ударами в колокол, оттого между его словами были прорехи, странно рассекавшие его речь. Она казалась от них печальней, значительней, важней. Василий ждал этих промежутков со словами Николки, и ему хотелось, чтоб колокол говорил реже и ожидал, когда кончит Николка. Вьюга вскидывалась под колокола, и оттуда слышалось временами глухонемое урчание молчащей меди.
— Доброй ночи! Покойной ночи! — говорил прерываемый вьюгой Николка. — А какая добрая ночь? Хорош покой! Сколько человеку положено жить? Пятьдесят, ну шестьдесят, ну семьдесят лет. Много? Нет, мало! Кто жил шестьдесят лет, тот двадцать из них проспал, двадцать лет клеем был заклеен сонным. На сон у человека трет'yшка жизни уходит. Главный расход. Считай теперь, сколько надо класть на мелкие расходы: на еду, на бабу, на нужник. На болезни прибавь, на пьяное дело. Разочти теперь, сколько же на дела у тебя осталось? Много, если из шестидесяти годов тридцать наскребешь! Мало! Обижен человек временем. На жизнь намерено его времени аршином в двенадцать вершков, а он еще и сам себя обмеривает на половину: и оказывается его аршин всего в шесть вершков. Думал ли ты об этом? — с тоской спросил Николка и рванул веревкой.