Колокола
Шрифт:
— С праздником, братие! — с улыбкою возглашал пришедший.
— Взаимно и вас, — отвечал за всех Николка.
Пришедший, с помощью Чумелого, принимался разгружать птичий груз.
— Чижи у вас ныне очень хороши, Серафим Иваныч, — замечал Чумелый, отцепляя клеточку от большой пуговицы, — с зобиками.
— Ползимы кормил.
Серафим Иваныч расстегивал халатик, отирая пот с чела.
— Раскормили. Полетят ли?
— Полетят ли? — переспрашивал старик и раздумчиво повторял еще: — Говоришь, полетят ли?
Он подходил к пролету и,
— Играет… Только будто тусклей прошлогоднего. Как находишь, Никола Петрович?
— Будто, тусклей, — отвечал Николка.
— И замечаю: с каждым годом тусклей, будто нерадостней играет. Или смотреть на грязь людскую око у него уж натрудилось? Бельмо мы нагнали ему своим зложитием. Или это сами мы с тобой тускнеем год от году, Никола Петрович, а на солнце валим свою тусклоту? А? Это будто вернее? А солнышко светит по-прежнему.
Старик рассмеялся, как золотой горошек рассыпал звонко по хрустальному блюду, и повернулся к Чумелому:
— Полетят! Еще как полетят, прелюбезный мой!
Мальчики обступили птиц. Серафим Иваныч нагнулся над ними:
— Вот прогостили у меня зиму редкие гости: клест-шишкоед, смоляная душа, да стриж-хромец. Думал: не выживет — нет, отходился: свистит. А в тех, в больших клетках, зяблики, синички, горихвостки. Скворец есть один. Словоперевиратель. Я его учу: «аминь!», а он — «кинь!»
— Сколько, дедушка, у тебя их всех-то? — любопытствовал русый мальчик, поджимая под мышкой клетку с худеньким чижиком.
Всего у меня двенадцать душ, и все по-разному: какая душа чирикает, какая душа свистит, какая пленькает, какая словеснствует, а всем на волю хочется. И премудрость: чуют, что я на волю их нес: безбоязны, бестрепетны. Слышишь, как играют.
Птицы щебетали и возились в клетках. Дети слушали с открытыми ртами:
— А зачем ты, дедушка, клетки на колокольню тащил? — спросил бойкий мальчик в голубой рубашке. — На лугу у нас пускают, за Булыжным колодцем.
— А затем, прелюбезный, чем выше, тем от темницы дальше. В небесах темниц нет. Не строют. Все темницы до одной на земле построены. Выпускал и я прежде на лугу, и около дома своего выпускал. Выпущу, бывало, и радуюсь, твержу, как дурак: «Я возвратил свободу ей», — а того и не знаю, что кругом умные по кустам да по прикровенным местам уже зернышек насыпали, силки порасставляли: хлоп! — и опять моя певица в темнице! Темнице — творец человек. Вот я и надумал: повыше — подальше от земли, к воле поближе. Отсюда и пускаю.
Николка посмотрел на солнце.
— Благовестить пора.
Серафим Иваныч засуетился около клеток. Мальчики осаждали его:
— Дедушка, дай, я пущу!
— Мне снегиря!
— А мне пеночку!
— Дедушка, дай чижечка!
Серафим Иваныч бережно вынимал из клеток птичек и вручал их мальчикам:
— Крылышек не помн'u! Держи осторожненько. У птицы душа легкая, у человека руки — груб'yки: замять легко. Как зазвонят, руки повыше подними и
Раздав детям птиц, Серафим Иваныч оставлял себе всегда самую невзрачную птичку, — и на этот раз это был с трудом выхоженный им стриж.
Он расставил детей у пролетов колокольни, снял шляпу, перекрестился широким тщательным крестом и ждал первого удара колокола. Как только Николка ударил, старик далеко в воздух протянул руку с птицей и пустил ее, подкинув птичку, прошепча:
— Благовествуй земле радость велию!
Одновременно с ним несколько детских ручонок, со всех сторон колокольни, протянулись в воздухе, быстро разжали кулачк'u — и птицы взлетн'yли на еще слабых крылышках. Одни скоро пропали в весенней синеве, другие, робко покружившись в воздухе, опустились на кровлю собора, а третьи, перелетев площадь, сели на крыши домов; посидев и отдохнув, те и другие улетели за город. Теплый ветер, зачерпнув красного благовещенского благовеста, подгонял их к лугам, к лесу, к полю. Выпустив птицу, Серафим Иваныч звонил со звонарями.
По лицу его катились слезы. Николка и Чумелый старались не смотреть ему в лицо в это время. Василий ударял в грузный соборный на верхнем ярусе. Дети оставались у перил пролетов и гадали, чья птица дальше улетит? кто выше зареет — чиж или зяблик? Им хотелось выпытать у старика, ладно ль они выпустили птиц и кто ловчей подбросил птичку в воздух? Мальчики поглядывали на старика и недоуменно шептались: он звонил и плакал.
Отблаговестив, Серафим Иваныч собирал свои клетки и прощался, но Николка всегда зазывал его в каморку отдохнуть. Туда же приходил и Василий.
В этот год сели в каморке и молчали. Василий поздоровался со стариком:
— Птица ваша летела нынче ходко. Я с вышины смотрел. Только все равно люди поймают.
Серафим Иваныч не возражал, а Николка заметил:
— Ну, не всем ловить. Надобно кому-нибудь и выпускать.
— Я не против того. Я только к тому, что ловцов больше, чем пущец'oв. Всяк поймать норовит. 365 дней ловят, а в который выпускают — один день в году.
— Один, — подтвердил Серафим Иваныч. — Только и есть один. Решил в этот день человек свободой Богу праздновать. Во все другие дни молитвой празднует, фимиамом, красотою церковною, а в этот — свободою. Краше для меня этот день всех дней в году.
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать?
Николка усмехнулся.
— Неужели н'e за что роптать, — ну, хоть не на Бога, а на кого поменьше? Живешь ты за городом, трудишься: пчел водишь, за садом ходишь, столярничаешь, а для всего города будто ты дикий или в свежую краску выкрашен: боятся, как бы о тебя не запачкаться. Обходят тебя.
Серафим Иваныч ответил с твердостью:
— Н'e за что роптать. Конечно, не за что. Чт'o тут удивительного, что сторонятся? Я — расстрига. Я — недомерок: ни на чью ногу не прихожусь. Вон, Василий Дементьич знает, какие бывают недомерки.