Колокола
Шрифт:
(Егория-на-Холуях — церковь старая, по старине вторая в Темьяне, после собора. Местные древнелюбители, историк Ханаанский и старинщик Хлебопеков не сошлись в определении, откуда явилось странное это прозвание: «На Холуях». Хлебопеков утверждал, что церковь, в 'oно время, была построена на месте диком, лесном, изобиловавшем грибами, и название ее происходит от гриба «в'oлуй», и надлежит ее именовать «Георгия, иже на волуях»; в «холуи» же переделан сей «вол'yй» либо по зап'aмятству, либо по озорному невежеству, уже в позднейшие времена. Историк Ханаанский еще недавно соглашался, что Егорий, точно, построен был на грибном месте и от грибов его прозванье, но грибы эти были, однако, не «волуи», а именно «холуи» (местное название вкусного
Как бы то ни было, на грибах или на холопах, церковь Егория, розовая, каменная, стояла издавна в Темьяне, а при ней, у дьяконицы, мирно жил заштатный дьячок Авессаломов. Известно было, что он первый в Темьяне знаток Апокалипсиса. Передавали, что сам покойный ученый протопоп Гелий хаживал к нему за разъяснениями по поводу масти «коня бледа»: сомневался протопоп, как разуметь «блед»: есть ли «блед» — ч'aлый или это п'eгий, и Авессаломов разрешил: 'uзбела-чуб'aр. Губернатор, граф Птищев, был любитель читать про Наполеона и тот, дойдя в некотором сочинении (редчайшем и маловразумительном) до рассуждения об Антихристовом роге Наполеона, призывал к себе Авессаломова, любопытствуя, в какой степени верен перевод Наполеонова имени на Антихристово число, и Авессаломов объяснил ему, что ошибка достигает не более, как одной седьмой истинного числа. Авессаломов читал «Откровение», запершись в чулане, при восковой свече, а выходя из дому в сад, надевал во всякое время года соломенную шляпу: ни поярковых, ни меховых он не носил. «Соломенная шляпа — одна, которую без сомнения носить можно, — объяснял он, — она от честной крестьянской ржицы, а сын погибели ни единого колоса ржаного взрастить не может. У Ефрема Сирина писано: «все может, и неких животных чудищ пошлет, и стричь шерсть с них будут, и птиц неведомых выведет из змеиных яиц, все может, а ни соломинки, ни зернышка с поля не соберет. Помнить надо: чем главу прикроешь, тем мысль ее устроишь». И для благого устроения мысли своей носил Авессаломов всегда соломенную шляпу.
В ней появлялся он на улицах, единственный раз в году, в прощеное воскресенье. Хоть шествовал он в наряде неподобном — в соломенной шляпе, в пегом подряснике с турецким шарфом на шее, в красных валенках, с высокою палкою с Всевидящим оком на набалдашнике, — его никто не останавливал. Помавая Всевидящим оком в сторону катающихся пышно-шубных купчих и купцов, Авессаломов возглашал:
— Рист'aлища вавил'oнские! Вск'yю рист'aетеся?!
Мальчишки боялись Всевидящего ока (утверждали, что оно налито свинцом) и следовали за Авессаломовым поодаль. Купцы же считали его слова о ристалищах непристойными и даже срамными, но терпели их, почитая извлеченными из Апокалипсиса, куда никто в Темьяне, за исключением Авессаломова и протопопа Гелия, не заглядывал, веруя: кто Библию прочтет, тот не в полном уме станет, а кто Апокалипсис разогнет, у того ум наоборот перегнется.
Авессаломов шел в соломенной шляпе невозбранно и возглашал, грозясь Всевидящим:
— Рист'aете, д'oндеже придет предел! Отрист'aв, возрыдаете!
Кроме катающихся купцов и острожных мальчишек, были еще третьи слушатели у Авессаломова: приказчики тех самых именитых купцов, чт'o проносились на рысаках, укрытые медвежьими полостями. Приказчики грызли у ворот семечки, озирали катающихся хозяев и перекидывались словечками, как подсолнечной шелухой.
Когда Авессаломов, стоя грозно и простирая вперед посох свой, вопиял катающимся:
— Отрист'aв, возрыдаете! Горе ристающим! Вск'yю рист'aете? — приказчики одни смеялись, другие сочувственно поддакивали:
— Катай их! Они катаются, а ты их катай! Сыпь им под полость-то, сыпь под медвежью! Ристай их!
Старшие же приказчики, седобровые и степенные, сами похожие на хозяев, изредка приговаривали:
— Все может быть! Все может быть!
Нельзя было понять, что может быть: погибнут ли, как пророчил Авессаломов, ристающие, или придется самому пророку с сочувствующими потерпеть от ристающих.
В прежние времена купцы жаловались на Авессаломова губернатору и архиерею. Губернатор ответил:
— Пустое. Политического не вижу, но нечто церковно-славянское. Отнеситесь к преосвященному.
Он недолюбливал аршинников.
Архиерей же призвал Егорье-Холуйского дьякона и сказал:
— Придержи возглашателя дома.
Но возглашатель на следующий же год возглашал, по обычаю.
Щека выходил на катанье и, став у каменных львов запущенного княж-катуевского дома, слушал возглашение Авессаломова.
Вуйштофович в выеденной молью венгерке с куньим воротничком, щурился на Авессаломова и на ярящихся купеческих рысаков, и шептал на ухо Щеке:
— Имеет резон.
Щека с сомнением качал головой, а Вуйштофович пояснил, поводя глазами вслед Авессаломову:
— Пан дьяк есть фельетонист и публицист.
Щека огрызался:
— Старый ханжа!
Вуйштофович легонько наклонял голову в знак согласия, но продолжал:
— Т'o так, но особо. Пан же дьяк критикует общество: т'o, в свободных государствах, есть дело публициста, т'o бывает там в свободном фельетоне.
Вуйштофович с Щекой шли к аптекарю Зальцу, а Авессаломов продолжал свой грозовой поход до самой колокольни.
Там собирались звонить к прощеной вечерне.
Уже всю неделю, со среды, звон шел вразрез с тем, что творилось в городе. В городе шумела, орала и пьяно икала Масленица, а с колокольни, над ее шумом, ораньем и иканьем, раздавался строгий постный перезвон. Со среды в соборе и в церквах начинали класть земные поклоны и читать великопостную молитву «Господи и Владыко живота моего».
Однажды вместе с Авессаломовым влез на колокольню купец Пенкин.
Он был выпивши, и на обличение Авессаломова: «Ристающие, изыдите!» — остановил свои крутобокие санки, сбросил волчью полость, бил себя в грудь перед Авессаломовым и кричал:
— Обличай! Я смерд, а ты — пророк. В гороховой шляпе, но пророк. Я — в бобах, но смерд. Обличай! Дроби меня!
Но Авессаломов лишь погрозил ему молча Всевидящим оком и побрел на колокольню. Пенкин увязался за ним. Ветром на колокольне его освежило. Николка уже начал с подзвонками постный, берущий за душу звон к прощеной вечерне.
Авессаломов, стоя у столпа, прислушивался и тихо подпевал в лад мефимонный распев:
— Помилуй мя, Боже, помилуй мя!
Пенкин, кивнув Николке, отнял у подзвонка веревку и дернул раза два. Николка перехватил веревку:
— Не звонишь, а икаешь!
Пенкин протянул было руку за веревкой, но Авессаломов, прислонив к столпу посох с Всевидящим оком, отнял и сам зазвонил. Он звонил в лад Николке, но под его рукой звон сделался еще унынливее. Он не обличал больше ристающих, но плакал и сетовал над всюду ристающей суетой человеческой. Никола незаметно передавал ему первенство в звоне, перенимая его настр'oй, и соборные колокола сливались в тихом покаянном плаче, крупными, чистыми слезами падавшем над хмельным и орущим городом.